Стратегическая нестабильность ХХI века
Шрифт:
Объяснение на стратегическом уровне
В отличие от идеологии, раскидывающей свои сети повсюду и отличающейся намеренной многозначностью и двусмысленностью своих терминов, стратегия ориентируется на субъектов, принимающих важнейшие решения с учетом возможных плюсов и минусов, издержек и потерь. Стратегические решения — это решения перед лицом оппонента, вовлеченного в игру и в свою очередь претендующего на выигрыш. В этом смысле стратегия есть не монолог, а игра, в ходе которой приоткрываются шансы и корректируются первоначальные планы.
Что такое война как стратегия и почему стратегия перерастает в войну?
Для агрессора — завоевателя война выступает как захватническая стратегия. Это означает:
а) что его социум организован таким образом, что самостоятельно производить новые богатства ему представляется менее предпочтительным ("рентабельным"), чем отнимать его у соседей;
б) что
Если перейти от этого весьма общего рассуждения к специфическому менталитету Запада времен мировых империалистических войн, то война как стратегия выходит на передний план в тех фазах развития, когда имеет место "кризис прогресса". В рамках большого кондратьевского цикла это означает период, когда прежде накопленные факторы интенсивного развития исчерпываются. В интенсивной фазе ареал обитания современного человека расширяется путем открытия качественно новых промышленных и социальных технологий: прогресс так реорганизует пространство, что оно внезапно делается более поместительным и продуктивным, чем прежде. Экстенсивные стратегии расширения пространства — а война является их крайней разновидностью — в этих условиях теряют свои принудительность и привлекательность. Но когда у цивилизации на данное время нет в запасе больших фундаментальных идей для прорывов к качественно новому, в обществе начинает расти социальная напряженность, в особенности в современном обществе. В традиционных обществах, свободных от обольщений великих учений, спрос был достаточно эластическим: когда выдавался неурожай, люди подтягивали пояса, не виня во всем строй и правителей; последние в свою очередь не испытывали комплекса неполноценности.
Но в современном обществе, основанном на морали и идеологии успеха, на вере в полную и окончательную победу прогресса, внезапный дефицит благ скандализирует всех. Электорат волнуется, правители ищут алиби и — срочных паллиативов. Требуется во что бы то ни стало возросший общественный пессимизм конвертировать в новую форму агрессивного воодушевления. Так наступает время активной геополитики. Словом, в повышательной (интенсивной) фазе большого кондратьевского цикла торжествует миф прогресса, в понижительной — миф геополитики.
Нам, следовательно, необходимо понять начавшуюся войну как экстремальную разновидность стратегии геополитического расширения, пришедшую на смену недавним стратегиям научно-технического роста. Условия новой стратегии станут понятны лишь в свете двух катастроф, подстерегших западное прогрессистское сознание.
Первая катастрофа связана с открывшимися экологическими "пределами роста". Надо сказать, ментальный «код» западной цивилизации не знает никаких имманентных пределов. Мир, открывшийся западному человеку на заре эпохи модерна — в Ренессансе, — это вселенная, состоящая из бесконечного количества миров, но при этом однородная — подчиненная одним и тем же законам механического разума. Причем бесконечность здесь выступает сразу в двух ипостасях: как экстенсивная бесконечность расширения, пространственной экспансии и как интенсивная бесконечность бесконечного повышения человеческих способностей в овладении внешним миром. Обе ренессансные темы — и тема бесконечности миров, и тема бесконечного совершенствования изобретательности разума — имели таинственно пророческое значение. В самом деле: в период, когда Земля казалась столь огромной и была столь мало освоенной, акцент на бесконечной множественности миров в горизонте нашей человеческой экспансии кажется заведомо преждевременным, избыточным. Тем не менее ренессанская интуиция упрямо возвращается к этой теме — от Н. Кузанского до Д. Бруно и Галилея.
Свою практическую фундированность эта тема бесконечности миров получила только в ХХ веке, когда новый технический человек уже осквернил природу и стал подумывать о космической экспансии. Никаких сыновних чувств он к планете Земля не питал — она для него была "рядовой планетой" и очередным этапом на пути его прометеевой эпохи.
И вдруг — эта новая, травмирующая тема "пределов роста" и глобального экологического кризиса. Стал ли технический человек мудрее или «сентиментальнее»? Вполне возможно и то, и другое: ведь в историческом и психологическом смысле он изрядно постарел за последние полстолетия. Но если бы в изменении его позиции и его картины мира в самом деле решающую роль сыграла зрелая экологическая и социокультурная рефлексия, он бы сделал акцент не на "пределах роста", а на том, чтобы установить пределы своей потребительской алчности, то есть обратил бы взгляд не вовне — на природу как объект, — а во внутрь, в соответствии с древней духовно-религиозной традицией. Но этого поворота он так и не совершил: он по всем признакам остался прежним космическим империалистом и экспансионистом. Но в этом горизонте ничего нового не установлено: космос как был, так и есть бесконечен, а космическая экспансия сегодня технологически более реальна, чем когда бы то ни было.
Изменение произошло в другой области: по мере перехода от прежнего, фаустовского типа к нынешнему, потребительскому типу произошло резкое сужение темпорального (временного) горизонта. "Бесконечность миров" меня убеждает и обнадеживает лишь в том случае, когда я умею ждать.
Космические экстазы и научно-технические эпопеи поколения рубежа 50–60-х годов отличались тем, что они не были привязаны к индивидуалистическим потребительским ожиданиям, иными словами, были скорее «романтическими»,
Речь шла не о том, что именно я или именно мы в отведенный нам жизненный срок приобщимся к возможностям, открываемым новым техническим веком. Здесь позитивистские критерии эмпирической верификации новых возможностей на индивидуальном, повседневном уровне не действовали — космический энтузиаст того времени был коллективистским метафизиком, а не индивидуалистическим эмпириком и вел себя так, будто верил в свое бессмертие.
Современный наблюдатель научно-технических эпопей ведет себя по-иному. Он как бы заново открыл свою смертность и заявляет: "после меня хоть потоп". Его не интересует "бесконечность миров" как потенция прогресса — его больше пугает перспектива истощения планеты, призванной служить ему сегодня, сейчас. Вот почему предупреждение "римского клуба" так его испугало. С одной стороны, он не способен ждать отдаленных итогов прогресса, способного отодвинуть "пределы роста" (что несомненно в виду "бесконечности миров"), с другой — он не способен меняться, укрощать свои потребительские аппетиты, к чему, собственно, и призывает современная экологическая философия. Поэтому он впал в панику, то есть получил, говоря на языке неофрейдизма, психическую травму, уменьшающую потенциал ясного самосознания.
Итак, ресурсов планеты не хватит для процветания всех!
Прогресс, взятый в его "самом важном", потребительском измерении, предстоит либо приостановить, либо перераспределить его в социальном отношении так, чтобы он стал "корзиной для немногих". Может быть, тогда этой корзины хватит на больший срок. Эти потребительские размышления и дилеммы стали стратегическими дилеммами, как только их по-настоящему принял к сведению западный истэблишмент.
И здесь надо коснуться второй духовной катастрофы Запада, связанной уже с состоянием не природной, а культурной и интеллектуальной среды. Подробнее эта тема будет рассмотрена в следующей главе, но здесь она должна быть обозначена в качестве основания общего "парадигмального сдвига", сделавшего возможным стратегический выбор в пользу новой мировой войны. Речь идет о качественном снижении способности современной западной культуры к генерированию больших фундаментальных научных идей — источника технологических переворотов эпохального масштаба. Объяснение этому лежит в социокультурной сфере и связано с нынешним «завершающим» этапом процесса секуляризации. После работ М. Вебера, а у нас — С. Булгакова возникла новая большая тема в социологии, связанная с выявлением социокультурных источников экономических и научно-технических революций. Вебер, в частности, доказал, что переход от легких форм спекулятивно-ростовщического обогащения, свойственного маргинально-инородческой среде средневековья, к трудным практикам продуктивной экономики был связан с религиозной реформацией в Европе. С одной стороны, эта реформация способствовала легитимации индивидуалистических практик, с другой — сообщила им новый сакральный смысл, связанный с поисками спасения и доказательством причастности к нему. Протестанты видели в предпринимательстве не способ потакания потребительским импульсам, а способ богоугодного служения. Не гедонистическое «веселие» сопутствовало этому занятию, а практика воздержания и методичности, ставшая основой высокой доли накопления. В некотором смысле можно утверждать, что любое человеческое занятие может быть интерпретировано двояким образом: как поиск легкой доли и легкого успеха, с одной стороны, и как аскетическое служение, питаемое особым воодушевлением, с другой. Дело только в том, что процесс секуляризации — расставания с верой в любых ее формах — неизменно меняет соотношение указанных двух типов в сторону расширения первого и сужения второго. Это относится и к современной науке. Ее тоже можно рассматривать как предприятие, связанное с производством специфической продукции — новых видов знания. Участвовать в этом производстве можно с разным сознанием: с верой в научную истину или со скептически-остраненным сознанием, готовым довольствоваться более или менее полезными рецептами.
Сегодня все чаще говорят о кризисе фундаментального идеала в научном познании.
Аналогия с "религиозным фундаментализмом" здесь вовсе не случайна. Фундаменталистский идеал, регулирующий сознание исследователя, основан был на следующих презумпциях, поразительно напоминающих религиозные. Специфический «монотеизм» классической науки обязывал считать, что истина одна: конкурирует не несколько истин, а истина или ложь (заблуждение). Трансцендентальная интенция (то есть интуиция присутствия "потустороннего") в научном сознании проявилась в постулировании сущности (основополагающего признака или принципа), контролирующей все зависимые от нее явления. Познание сущности гарантировало научному познанию такую же достоверность, которая в религиозной сфере достигалась озарением. Озарение есть пронизанность явлений новым светом, высвечивающим присутствие в них Божественного замысла (воли). Классическое научное сознание также не достигало успокоения, пока не находило организующую сущность, преодолевающую «своеволие» непонятных явлений.
Наконец, специфическая достоверность и основательность картины мира, выстраиваемой классической наукой, была связана с причинностью. Причинно-следственная связь как ручательство того, что будущие события управляются прошлыми, свидетельствовала о специфической верности научного сознания консервативному идеалу.
"Следствие не может предшествовать причине" — этот принцип является фундаменталистским, то есть устанавливающим иерархию явлений мира (хотя бы временнэю).