Стратегии счастливых пар
Шрифт:
Это была пара необычная до странности, эпатажная до надуманности, одухотворенная до гипнотической экзальтации. Его считали отступником и «недовоплощенным», одновременно восхищаясь способностью работать подобно часам, проникая в такие глубины человеческой души, которые покорялись лишь считанным мыслителям на всей дистанции развития homo sapiens. Ее называли «декадентской мадонной», «сатанессой», «осой в человеческий рост», «реальной ведьмой». Она и была ведьмой, воплощая в себе все возможные чудовищные образы, которые и страшили, и привлекали многих. Но на самом деле ее демоническая энергия была на службе у великой идеи, в которую супружество было вплетено вечно сияющей, золотой нитью.
Эта пара могла бы служить совращающим сознание примером исковерканного понимания семьи, жалкой бутафории вместо гармонии, двусмысленной и порой даже мерзкой игры вместо безудержной искренней любви и истовой душевной радости. Правда также, что многое в отношениях этих двух людей оказалось пропитанным какой-то необъяснимой грязью; вся извращенная философия их отношений
Мережковский и Гиппиус являлись парой, абсолютно непохожей на «классически» счастливые семьи, как волки отличаются от собак. Они не умели, подобно жадным насекомым, с ликованием всасывать упоительный нектар бытия. Они скорее походили на обладателей нестандартного счастья, живущих по своим собственным законам, изумляющим консервативно мыслящих людей. Рядом с ними можно было бы поставить такие пары, как Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар или Сальвадор Дали и Гала. Их ощущения счастья точно так же было посеяно в головах, там и проросло, там осталось неизменным, неискоренимым, превратив их самих в легенду о вывернутой наизнанке любви. Они были винтиками с другой, не такой как у всех, резьбой. Но если Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус как две части одной семьи кому-то покажутся больными, то уж наверняка они болели одной болезнью. Раз так, то разве больные не имеют право на свою собственную, отличную от общего понимания любовь?!
Почти пятьдесят два года любви (до этой точки им не хватило ровно месяца). Почему именно любви, а не утомительного и запущенного, как старческая болезнь, пребывания вместе, как это нередко бывает у людей? Потому что, несмотря на явные зоны холода в их отношениях, там не было отчуждения, как в некоторых известных семьях, где каждый жил сам по себе или смотрел на другого исключительно сквозь призму собственных интересов. Пройдя сквозь разные испытания, они научились держаться друг друга; увековеченные и усмиренные смертью, справедливо покоятся они в одной могиле. Со временем они вылечили язвы на теле любви, хотя это было не так просто. В итоге сопереживание, исправно действующий механизм развития личности, дающий каждому и свободу, и творческую самодостаточность, позволило сказать твердое «да» этому необыкновенному союзу.
Путь к образу «избранных»
Чтобы отрешенно любить, инстинктивно двигаться навстречу друг другу, нужны очень веские причины, необходимы одинаковые «завихрения» в головах влюбленных. Эти импульсы у мальчика и девочки формируются совершенно разными способами, но неизменно приводят к определенному, сходному миропониманию, сложному восприятию себя и своей роли в зеркальном отражении окружения. Зеркала, в которые всматриваются мальчик и девочка, – это кривые зеркала, преображающие все, всю действительность в причудливую фантасмагорию с центральным персонажем – собственным образом. Именно так это случилось с Дмитрием Мережковским и Зинаидой Гиппиус, которые задолго до встречи приобрели «мессианские комплексы» и психологические установки «избранных».
У Дмитрия переход к «особенности» произошел под импульсивным воздействием неудержимого потока материнской любви. Вообще отношения с матерью этого самого младшего сына (из шести) и предпоследнего в семье ребенка (из девяти детей) пропитаны особым ореолом чувствительности. Но материнская нежность была вызвана не только «правом младшего», но и причинами совсем иного характера – в частности, тем, что позднее рождение мальчика сделало его не просто нездоровым, а хрупким и слабым до ущербности, диким и настолько чувствительным, что он шарахался всего незнакомого, испытывал животный ужас перед темнотой, приобрел от окружающих детскую болезненную склонность к внушению, а необычной восприимчивостью психики вызывал постоянную тревогу. Вполне естественно, что внимание матери было приковано к проблемному и непредсказуемому ребенку, который мог в любой момент обезуметь от приступа необъяснимого страха, изводить истошными криками домашних или требовать присутствия ночью кого-нибудь из родителей. Мать до конца своих дней оставалась отопительной системой его вечно холодеющей, застывающей души. Но у болезненности и ночных кошмаров присутствовала четко выраженная оборотная сторона: отношение к нему как к исключительному явлению в семье породило осознание своей необычности, неординарности и той самой «избранности», которая будет, как указанная хиромантом пророческая линия, вести его по жизни.
Именно из этих ощущений проистекает и изумляющая пренебрежительность Дмитрия Мережковского к семье, к родителям, и особенно к братьям и сестрам. С самого начала он был другой, придя в мир «отщепенцем», которого никто не признавал и который потом сам перестал признавать родню. Единственный человек, которого он пытался любить, была мать. А единственным, что он вынес из отношений с нею, была тайная уверенность в себе. Тайная, потому что в скрытой борьбе с отцом за обладание матерью он неизменно терпел удручающее поражение.
Его эдипов комплекс был одновременно и силен, и приглушен, а неистовая, сродни сумасшествию, любовь отца к матери и раздражала его, и неуклонно формировала подобное отношение к будущей своей жене. Символично, что последний акт отцовской воли касался как раз его «самовольной» женитьбы; но тут уж престарелый родитель оказался «проигравшим» в борьбе с сыном за расположение жены-матери: она добилась не только отцовского благословения, но и нескольких тысяч на обустройство семейного гнезда.
Поэтому не удивительно, что «забитый» в одном, он с лихвой компенсировал свою физическую и, как следствие, социальную недоразвитость другими приобретениями: ненасытной жаждой к познанию и удивительной, немыслимой для маленького человечка религиозностью. Путь к первому ему открыл неминуемый для неспособного к общению со сверстниками глубокий нырок в темное логово своего «я», размышления и общение с книгами, которые заменяли весь остальной социум. Потайную дверь в храм Христа мальчику открыла няня; но к почти фанатической вере добавились новые детские страхи, внушенные красочными религиозными сказаниями. Вместо игр со сверстниками озадаченный и запуганный мальчик предавался раздумьям, очевидно, подкрепленным всплывающими перед глазами замысловатыми образами таинственных святых и алчущих прощения грешников – визуализациями, которые через годы станут основой для блистательных книжных образов. Ночи долго оставались страшным временем для неестественно впечатлительного маленького человека. Дело довершил отец, занятый службой и отстраненный от детей, особенно от хлопотного младшего, которого он в детстве «воспитывал высмеиванием».
Отношения Мережковского с отцом составляют особую плоскость, ибо строгость, страсть к порядку и духовная отрешенность отца от детей породили вакуум между ним и семьей. Порой казалось, что между ними разверзлась узкая, но бездонная и, стало быть, непреодолимая пропасть. В то же время родитель, этот странный поклонник долга, делал все, что должен был бы сделать для сына хороший отец. Например, когда упорно живший внутри своей скорлупы тринадцатилетний Дмитрий «прорезался» стихами, отец неожиданно стал ярым покровителем его творческих начинаний. Он издал сборник стихов в дорогом кожаном переплете с золотым тиснением и не раз с гордостью демонстрировал достижения отпрыска. Когда же юноше исполнилось пятнадцать, старший Мережковский организовал ему встречу с непререкаемым литературным авторитетом – Федором Достоевским, который, правда, не особо благоволил к начинающему поэту, настоятельно советовал ему… «страдать». Не прошел мимо юноши еще один эпизод, связанный с отцом: тайный советник государя не выдержал радикальных взглядов своего первенца и в горячке семейной ссоры выгнал непримиримого Константина из дома. Но своеобразной и, по всей видимости, запоздалой поддержкой отец лишь закрепил у Дмитрия осознание своей «избранности», а заодно и окончательно отвратил от родительского дома, «мрачного, как могила», наполненного суровым диктатом и «неумолимым гневом» хозяина. Много лет спустя он проявит удивительное хладнокровие и полную, театрализованную, нарочитую бесстрастность при получении вести о смерти отца – своеобразную показную месть за детские годы. Не будут интересовать его и судьбы сестер и братьев…
Дмитрий чувствовал себя чужим для всех даже в родительском доме. Занятые собой старшие братья и сестры, кроме изгнанного строгим родителем самого старшего Константина и не в меру набожного Александра, абсолютно не интересовались им, и младший платил им той же монетой. Окончательно подавленный отцом, он воспитывался матерью, став мягкотелым интеллигентом с гипертрофированным чувством собственного достоинства и непоколебимой уверенностью в том, что однажды сумеет сказать нечто чрезвычайно важное для грядущих поколений. По всей видимости, любые действия отца он не принимал в сердце: издание единственного «роскошного» экземпляра ранних стихов скорее казалось ему актом непонимания серьезности его литературных усилий, неспособности и нежелания отца заглянуть в глубь его души. Встреча же с Достоевским обожгла и разозлила: не готовый к ней, он укрепил отца в мысли, что литературный поиск является чем-то несущественным и тупиковым. Для высокопоставленного чиновника императорского двора, хотя и не бредившего никогда карьерой, смысл имело лишь нечто конкретное, понятное в глазах общества и высшего света, отступничество же им каралось с мрачным усердием римского принцепса. Что до Достоевского (и литературного салона Софьи Толстой), сама встреча не вселила в него уверенности, что Дмитрий по своему уровню сможет приблизиться к признанным мастерам слова. И хотя мальчик с христианским благоговением относился к Достоевскому, для отца даже напечатанные в «Живописных обозрениях» гимназические стихотворения были лишь предметом мимолетной гордости, а отнюдь не признанием поэзии как неотъемлемой части жизненной стратегии сына.