Стрельцов. Человек без локтей
Шрифт:
По существу, молодой писатель поставил в придуманные обстоятельства все того же Виктора Подгурского — тип изученного Гладилиным характера. Про Стрельцова он ничего толком не знал, — слышал, что возник для всех неожиданно, возвысился до всенародной популярности — и, много согрешивший, исчез. Приписываемого Стрельцову греха Гладилин, однако, не касался. Ограничился темой осуждаемого у нас «ячества», кое в чем робко оправдываемого автором противопоставления себя окружающим, за что Эдуарда публично обвиняли прежде, чем покарать. О неординарности человеческого прототипа писатель догадывался, но от реальности заведомо отчуждался — герой повести Игорь Серов вместо гибельного лесоповала, куда добровольно не отбудешь, попадает на рыболовецкий флот для романтического исправления, как тогда было принято. Герой повести по авторской мысли не знал до рыболовецкого флота тяжести настоящего труда: футбольный талант он получал во временный дар от таинственного незнакомца — и талант оказывался вроде бальзаковской шагреневой кожи. Но ведь и
Прошедшая после чтения Гладилина жизнь постепенно приучила меня вроде бы к личной драме несовпадения видимого опыта с возможностью убедительно для других им распорядиться. Но я открыл для себя, как показалось мне спасительно, и другой опыт — опыт затянувшейся ремесленной неудалости, позволяющей и дальше ждать новых слов, обещанных ненаступающим, вопреки всему, разочарованием в своих возможностях.
Но пока я нетерпеливо и в то же время непростительно долго ждал от себя нужных для изображения Стрельцова слов, он взглянул на меня с неожиданной укоризной из прозы иного, чем у Гладилина, интеллектуального калибра. В устном изложении я лет тридцать назад слышал эту историю. Но под пером, искусным в превращении прошедшего в прозу, она подействовала на меня предостерегающе — я вот все брожу вокруг Эдика с футбольными мерками, вижу романную даль в истлевающих справочниках, а он уже введен прозой современника в иной круг, в координаты иной эстетики, удален от узколобых восторгов, заимствован безвозвратно в мир ценностей, необязательных для разделения с массами и толпой.
Поэт Анатолий Найман — младший друг Ахматовой и старший Иосифа Бродского, Довлатова, хороший и уважаемый знакомец стольких замечательных людей, чьи живые черты, в обход лакового студня сомкнувшихся над ними мемуаров, трансформированы им в динамичные портреты, весело начертанные холодным скальпелем.
В его книге описан тот же матч со Стрельцовым, который вспоминал я в начале повествования. Но автор видел игру с трибуны ленинградского стадиона, я в телевизионной расфасовке — и мне понадобилась помощь Бориса Батанова, чтобы разобраться в ситуации. А Толяй из болельщицкой тесноты заметил и мелкие шаги по направлению к мячу, выбитому защитниками из штрафной площадки «Торпедо», и чиркнувшую по этому мячу щечку бутсы, и крутой разворот, когда, бросаясь между защитниками, Эдик рукой коснулся земли, а подрезанный им мяч, пока он выпрямлялся, опустился над схваткой прямо ему в ноги — и дальше форвард бежал через пустую половину поля, не глядя на мяч, немного наклонившись вперед для большей обтекаемости, а защитники гнались за ним с запрокинутыми головами, отставшие после стрельцовского рывка метра на полтора… Да и что же удивительного в том, что собрат Бродского, переступая точными словами через въевшиеся в мозг всей страны газетными и телештампами, пишет футбол рельефно, выразительнее, чем спортивные репортеры? Дать картину футбольного матча словами из обихода избранных удалось не кому-либо из штатных обозревателей, а Юрию Карловичу Олеше в романе «Зависть» — и вот теперь, пожалуй, и Анатолию Генриховичу Найману, с которым я в молодости имел удовольствие встречаться в доме наших общих с ним друзей Ардовых на Большой Ордынке. В дом на Ордынке сейчас водят экскурсии — показать шестиметровую комнатку в ардовской квартире, где останавливалась Анна Ахматова, когда наезжала в Москву. В Ордынском дворе ей и памятник: «…и если когда-нибудь в этой стране поставить задумают памятник мне…» Стрельцову монумент в столице поставили раньше, чем Ахматовой, не только потому, что жила она больше времени в Петербурге. Футбол у нас в стране заменил для миллионов людей если не религию, как считал Довлатов, то уж истинную поэзию — точно. Это, как выражались в советских газетах, обязывает…
Устную «пластинку», ставшую текстом, привожу в жизнеописании Эдика дословно, позволив себе кратчайший к сему комментарий.
«Московский приятель, актер, пригласил в баню, в Сандуны. У двери в „мыльный зал“ мы столкнулись с футболистом Численко, знакомым приятеля. Он сказал, что „все ребята здесь“, парятся перед матчем с Финляндией. Все игроки сборной, и Стрельцов с ними. Я понял, что сейчас или никогда, и сказал, что хочу с ним встретиться. Численко провел нас в парилку и лежащему на верхней полке телу объявил: „Эдик, тут артисты пришли познакомиться“. Тот сел и, продолжая обмахиваться веником, улыбаясь, протянул руку. Чтобы пожать ее, я должен был подняться на две ступеньки. С каждой жар резко возрастал, а я плохо переношу жару. Он представился: „Эдик“. Я, быстро дыша, назвал свое имя. Я знал: чтобы двинуть разговор, нужно что-то сказать, но кружилась голова, и я просто смотрел на него и дышал. Он смотрел на меня ласково и сочувственно, как если бы понимал мое состояние. Через некоторое время он произнес смущенно, а может, и стилизованно: „Ну, так я ляжу?“ Я кивнул головой, мы опять пожали руки, и я вышел из парилки».
В устном варианте, насколько я помню, не было: «а может, и стилизованно» — Стрельцов говорил: «я ляжу», оставаясь в дремучей стихии своей лексики.
В устном варианте Анатолий Генрихович, как нетрудно догадаться, отдавал обыкновенную в его положении дань той добродушной иронии, с какой нам положено и мы пытаемся смотреть на знаменитых спортсменов, непременно отмечая неуклюжесть их речи, некоторую замедленность интеллектуальных реакций, чтобы не рассиропиться в детскости своего преклонения перед мышечным совершенством, для нас недостижимым.
Но в прозе оказалось бы предательством — причем автор бы не одного Стрельцова предал, но и себя, и всех нас, чью жизнь зрелище футбола мало с чем сравнимо колоритно разнообразит, — нажимать без оговорок на это «ляжу». И, кроме того, почему бы убежденному снобу не предположить ответного самородного снобизма в игроке, артистично готовом подыграть шаблонному представлению о себе, как о простаке со зрячими ногами, а не своеобразно думающей головой?..
Но книги Анатолия Наймана принадлежат совсем другому, надеюсь, времени и приобрели известность ближе к завершению века. А при жизни Эдуарда Стрельцова, особенно в дни его молодости, в ходу был — и воздействовал на массы, как никакая литература ни прежде, ни потом не воздействовала, — бесцеремонный фельетонный слог.
Андрей Петрович Старостин убежден был, что к жестокому приговору по «делу Стрельцова» имел самое прямое отношение фельетон сотрудника редакции газеты «Правда» Семена Нариньяни.
Население страны нашей в те годы могло и не поверить начальству и суду его, но газете, подчиненной тому же начальству, что и суд, вполне могло и поверить. И разделить неправедный гнев натравленного на спортсмена матерого фельетониста.
История с наказанием Стрельцова — и в настойчивой газетной к нему прелюдии — поможет нашим детям и внукам понять, в какой стране мы жили. Тем более что преждевременно ручаться, что сейчас живем в стране, совсем уж ни в чем не напоминающей ту, для которой ничего не составляло топтать того, кому накануне поклонялась…
Ахматова — каким-то образом и Ахматова задержалась в футбольном повествовании: то ли еще будет? — с излишней, может быть, суровостью говорила про умного и талантливого человека, размышлявшего о природе литературной работы, что он знает секреты, но не знает тайны.
Негоже, на первый взгляд, с такого уровня требовательностью подходить к господам, пишущим о футболе. Но разве же сами они не подходят к рядовому игроку с мерками Пеле или Стрельцова? (Что, однако, не мешает им, утратив чувство юмора, рассматривать матчи второй лиги с такой многозначительностью, как будто пишут про игру «Милана» с «Ювентусом».) При этом времени на обстоятельную подготовку к профессии они себе не отводят, а сразу лезут в гущу событий, в кулисы зрелища с перышком обманчивой заточенности. Нельзя, наверное, осуждать за сосредоточенность на секретах, которые они вместе с мусором тащат из той избы, куда получили допуск от редакций.
А тайна — откуда же знать пишущим про футбол его тайну, когда сами ее носители — те, кто играет или играл в большую игру, — не в состоянии ни осознать, ни, тем более, выразить ее словами. И в разговорах, если только совсем уж не заденет что-либо игрока за живое, ограничиваются клише.
Осуждаю я журналистов, однако, только за то, что пишут они свои корреспонденции в таком тоне, как будто бы тайны вообще не существует — в заведомом неуважении к предмету своего изучения, что порождает комплексы и желание искать тылы в среде футбольных профанов, замечательно специализированных в других совсем областях. Не оттого ли любимым блюдом в меню ведущих всяких обозрений и самодеятельных шоу становится приглашение в телестудию знаменитого и заслуженного человека, ничего в футболе не смыслящего, но произносящего к восторгу собеседника трюизмы?
Нынешние спортивные издания, в особенности «Спорт-экспресс», делаются квалифицированнее, чем старый «Советский спорт», и по международным калькам. Но выигранный бой за информацию оборачивается чувствительным проигрышем в аналитике. Аналитики «Советского спорта» лучших для него шестидесятых годов — Филатов, Вит, Галинский — при том, что очень о многом им впрямую запрещалось говорить, — мыслили интереснее и шире.
Перефразируя изречение Наполеона, замечу, что футбол слишком серьезная игра, чтобы общественное о нем мнение создавалось людьми, у которых ничего за душой и в голове нет, кроме футбола…