Стрелы Перуна с разделяющимися боеголовками
Шрифт:
Этот удар окончательно сразил Пряжкина. В единый миг из всеми уважаемого сподвижника он обратился в ничто, — в бесправного чучмека, в последнего изгоя, в неодушевленный предмет, в золу и пыль. Такие существа, как он, не имели права на пищу и одежду, не имели права на жизнь. Взвыв, он бросился на Пашку, но через пару шагов упал, запутавшись в портянках.
"А петух не дурак, — подумал он. — Не стал эту мерзость клевать. Обманули, гады! Специально все подстроили. Погиб я. Ах, как Наташу жалко…" Пряжкина рывком подняли и, заломив руки, прижали к какому-то идолу. Погремушка с поленом вновь рванулся к нему, но его оттащили в сторону. Одна Наташа, словно окаменев, стояла в стороне, не принимая участия в этом жутком шабаше.
— Ты ступай себе, — сказал ей Сила Гораздович, тяжело дыша, видно, тоже помогал ломать Пряжкина. — Домой ступай. Не нужна ты нам. Если бог ваш или бес какой за тебя заступится, то и дойдешь до рубежа. Только вещички наши верни, валенки и тулуп. На них ведь штампы соответствующие имеются. Имущество министерства обороны. Чужое брать нехорошо, это ведь ты знаешь. А тельняшечку оставляй, так и быть. Она третьего срока носки.
— Сила Гораздович! — завопил Погремушка. — Отец родной! Не отпускай девку! Отдай мне! Великими богами молю! Я ее потом сам прикончу!
— Молчи, падаль! — затопал ногами Попов. — Собаками затравлю! А ты иди, голубушка, иди. Поздно уже…
Аккуратно приняв тулуп на сгиб руки, он подобрал валенки, сложил их подошвами, проверяя парность, и удовлетворенно хмыкнул. Наташа, ступая плавно и бесшумно, словно привидение, прошла сквозь толпу, некоторые отшатнулись от нее, как от чумной, некоторые не преминули толкнуть или ущипнуть, остановилась перед Пряжкиным, на краткий миг коснулась ледяными губами его разбитого лица и тут же исчезла в сумерках угасающего дня, в поземке начинающейся метели. Так она и запомнилась ему навсегда: светлая и тихая, почти прозрачная, уже отрешенная от мирской суеты, с неподвижными, подернутыми дымкой смерти глазами.
Назавтра, по предложению вновь назначенного, министра обороны, Пряжкин был помилован. Его посадили на цепь в каком-то подвале и оставили без воды и пищи на трое суток.
На утро четвертых к нему явился Пашка, еще более чумазый и опухший, чем всегда, и с ним баба, рябая и плосколицая, как и он.
— Вот, начальник, познакомься, мой новый комендант, — сказал Пашка. — Ты у меня тоже при деле будешь состоять. Наследничка моего станешь уму-разуму учить. Мне самому недосуг пока. Военную реформу готовлю. Совместно с Силой Гораздовичем. — Он вытолкал вперед мальчишку лет десяти с исцарапанным носом. — Будешь учить его с прилежанием. Парень способный. Весь в меня. Ну а если что не так, не взыщи. С тебя первого спрошу. Я мужик строгий. Кормить он тебя сам будет. А по праздникам чарку обещаю. От себя лично.
Когда они остались вдвоем, мальчишка вытащил из предназначенной для Пряжкина похлебки мясную кость, старательно обглодал ее, а потом треснул этой костью бывшего министра по лбу.
— Сиди здесь и не рыпайся, — сказал он веско. — А мне в свайки играть пора. Пикнешь батьке обо мне что-нибудь плохое, собачьим дерьмом накормлю. Тоже мне учитель… У нас в кодле любой пацан больше тебя знает.
Уже в сумерках, перебирая толстые звенья своей цепи, Пряжкин с горечью размышлял о том, что в его государстве бывает всего два праздника в год — день рождения Силы Гораздовича и ночь воскрешения Перуна.