Стриндберг и Ван Гог
Шрифт:
Поскольку всех этих оснований для подозрений все же недостаточно, Стриндберг проводит разыскания. Он пытается собирать слухи о своей жене, но ему клянутся всеми чертями, что никогда ничего такого не слышали. Он пишет другу в Париж и просит рассказать ему все. Он расспрашивает многих друзей, «разумеется, так и не сумев вытянуть из них откровенного ответа». Он едет в Копенгаген, чтобы там навести справки о своей жене: «Разыскания? Я словно лезу на стену! Меня выслушивают, мне сочувственно усмехаются, меня рассматривают, как какого-то редкостного зверя. Я не добился даже малейшего прояснения!». Значит, дело дошло до того, что все люди в курсе происходящего, и только он сам — нет. Раз так, он должен выяснить, как обстоит с его женой, прямым наблюдением, захватом на месте преступления… Случайно он подслушивает один разговор своей жены с этим врачом; он устанавливает, что они смеются и делают друг другу завуалированные намеки. В одном месте он пишет, что не может унизиться до шпионства и не хочет никаких доказательств. Но времена меняются. В 1886 году он шпионит «впервые в моей жизни»: он подглядывает в замочную скважину и видит, как его жена «раздевает глазами» служанку. Он вскрывает адресованные жене письма. Что же он находит? Одна из подруг в презрительных выражениях пишет о его безумии. Она пишет его супруге «настоящее любовное письмо» («мой ангелочек», «моя кошечка»).
Если сопоставить неубедительность этих фактов и массовость этих неубедительных
Но поскольку никаких явных фактов нет, то как бы далеко ни заходили его подозрения, все остается неопределенным. Субъективно он уверен в измене — это совершенно очевидно, — и все же он сомневается. Мы наблюдаем здесь чрезвычайно характеристичное для времени возникновения бреда состояние неопределенности. Эта неопределенность мучительнее любой, сколь угодно скверной уверенности. От этой неопределенности он готов избавиться любой ценой. Он об этом пишет. Уже в 1885 году он хочет сказать жене: «И ты предала меня… Скажи мне, я прошу тебя!.. Освободи меня от этих ужасных, черных мыслей, которые меня гложут! Скажи мне…» В 1886 году: «Я ласкаю ее, и в это же время обвиняю, и спрашиваю, не пора ли ей наконец покаяться своему другу… В чем же? Мне нечего сказать. — Если бы в этот миг она во всем мне призналась, я простил бы ей: такое страдание рождали во мне муки ее совести, так я любил ее, несмотря ни на что…» В 1888: «И все же во мне оставались сомнения, — сомнения в добродетели моей супруги, сомнения в том, что мои дети законнорожденные, — сомнения во всем беспрерывно и безжалостно одолевали меня. Но так или иначе, пора положить этому конец, пора остановить этот поток пустых мыслей! Я должен быть в чем-то уверен, иначе я умру! Или здесь совершается тайное преступление, или я сошел с ума! Правда должна выйти на свет! Быть обманутым супругом! Ну, и что с того? — но только если бы я это знал! Да я бы тогда первый посмеялся над этим… В от что главное: это надо знать!» «Но я должен знать точно. И для этого я должен основательно, тактично, научно исследовать свою жизнь. Я намерен употребить все подручные средства новейшей психологии, использовать внушение, чтение мыслей, духовную пытку, не пренебрегая и такими известными, старомодными средствами, как взлом, воровство, перехват писем, подделка подписей, — я испробую все». «Что это — мономания? Морок обезумевшего? Об этом я не могу судить».
Все вышеизложенное относится только к его подозрению в неверности жены, к ею ревности. И в конечном счете можно было бы еще допустить, что все это объясняется его характером взвинченного, нервного человека, склонного все преувеличивать. И ошибки, и возникающие в возбужденном состоянии далекие от истины предположения, и даже субъективная убежденность в чем-то неистинном — это еще не настоящее безумие. Но для психиатра, знакомого с аналогичными случаями, все вышеизложенное в комплексе уже складывается в картину, заставляющую его предполагать наличие заболевания. Однако и он в любом случае должен подтвердить справедливость своего предположения. Для этого нужно убедиться в наличии других симптомов, которые сами по себе никаким образом с бредом ревности не связаны, и установить хронологию появления этих симптомов, с тем чтобы выявить динамику болезни и определить временные координаты явлений, которых прежде не наблюдалось.
Прежде всего необходимо поставить вопрос о хронологии самой ревности. До сих пор о ней говорилось в общем, без учета временной последовательности ее проявлений. Если сравнить изображенное в «Истории одной души» (написана в 1886 году) с изображением в «Исповеди» (написана в 1888), нельзя не обратить внимания на то, как различны в этих двух книгах Стриндберга образы и оценки его жены. В 1886 году он настроен против женской эмансипации и против женщин вообще, но пока еще — не против жены. Размышляя о своей судьбе, он говорит, «что случай правильно выбрал ему супругу, так что ему не пришлось пережить каких-либо тяжелых разочарований». В 1884 году он написал книгу о женщинах («Супружеские пары»), о которых он, по его словам, «до сих пор не имел желания размышлять, поскольку сам он переживал счастливый эротический период, облагороженный и украшенный все омолаживающим и со всем примиряющим появлением троих детей; практика его супружества была столь приятна, что ему не приходило в голову задумываться о природе этих отношений». Он берет со своей жены обещание не читать эту книгу. Вызванный появлением книги процесс по обвинению в оскорблении религиозных чувств, который, как он считал, затеяли против него женщины, укрывшиеся за спиной обвинителя-мужчины, он выиграл, «следствием чего явился ряд неудавшихся попыток разрушить его семью, — все они ожидались, были заранее обсуждены и отбиты».
Но уже в 1888 году тот же период времени (до 1886 года) Стриндберг видит совсем иначе. За эти два года в нем должно было совершиться глубокое изменение. Так, теперь, описывая унижения, которые он претерпел от своей жены, он говорит о 1881 годе следующее: «Я пою ей хвалу и творю бессмертную легенду об этой поразительной женщине, милостью Божьей вошедшей в мученическое бытие поэта… И критики, не устававшие восхвалять эту добрую фею пессимистически настроенного романиста, украсили незаслуженными лаврами ее проклятое чело… И чем больше я страдал от беспутства моей менады, тем больше я старался раззолотить нимб над головой этой Святой Марии! Чем больше унижала меня действительность, тем сильнее преследовали меня галлюцинации, в которых возникала сотворенная мной возлюбленная женщина!.. О, эта любовь!»
Таким образом, изображения прежних лет, которые Стриндберг дает в 1886 и в 1888 годах, полностью противоречат друг другу. В аналогичных случаях мы постоянно наблюдаем, как больные перетолковывают все возможные события прошлого с точки зрения своего бреда — и даже как они проецируют в прошлое то, что ими никогда не было пережито. В случае Стриндберга, впрочем, последнее недоказуемо. Однако значительная часть вышеприведенных моментов подозрения — это перетолкования прошлого, которое в процессе его проживания он воспринимал, по всей вероятности, совершенно иначе. Возможно, однако, что у него уже и раньше случались вспышки ревности, но они быстро проходили, всерьез им самим не принимались и еще не оказывали воздействия на его личность в целом. Поэтому когда позднее, после 1886 года, он роется в своей памяти в поисках оснований для подозрений, ему вспоминается многое такое, что он почти забыл. Итак, мы приходим к выводу, что систематический бред ревности возникает у Стриндберга
ВОПРОС О ВРЕМЕНИ НАЧАЛА ЗАБОЛЕВАНИЯ
Психические заболевания такого типа, как заболевание Стриндберга, часто сопровождаются соматическими нарушениями и острыми приступообразными состояниями, которые больными — не всегда, но часто — истолковываются как отравления. В «Исповеди» (1888) Стриндберг сообщает о такого рода явлении, имевшем место в 1882 году. Это самое раннее датируемое явление, которое может быть отнесено к первичным признакам шизофренического процесса.
1882 год. Стриндберг едет один в деревню. Там он заболевает. Он думает, что находится при смерти, и депешей призывает к себе жену. Ко времени ее приезда он уже на ногах. Краткое время спустя он снова нездоров: «головные боли, нервная раздражительность, расстройство желудка». Вначале он относит это на счет умственного переутомления, однако такие последствия ему кажутся несколько странными. Заболевает он этой таинственной болезнью как раз на следующий день после визита в лабораторию одного своего старого друга. Оттуда он принес с собой склянку цианистого калия, чтобы, если приведется, с его помощью покончить счеты с жизнью. Эту склянку он запер в ящичке бюро своей жены. «Подавленный и разбитый, лежал я на софе, смотрел на моих играющих детей, вспоминал счастливые минувшие дни и готовился к смерти. Но никаких записок я не оставлю, потому что не хочу открывать ни причину моей смерти, ни моих мрачных подозрений». Вскоре он вновь выздоравливает, однако соматические расстройства, хотя и не столь тяжелые, повторяются и в последующие годы. В 1883 году он так часто принужден говорить о себе «прихворнул», «расстроены нервы и желудок», «нарастающая болезненность», «больные нервы» и «слабость», что временами у него возникает ощущение приближающегося конца. В 1884 году его катар желудка так обострился, что он, как он рассказывает, кроме бульона, ничего не мог есть. Ночами он просыпался от страшных болей и нестерпимой изжоги. В другой раз он из-за воздержания от алкоголя, как он считает, совершенно лишился сил и обмяк, как тряпка. В 1885 году им в какой-то момент вновь овладевает чувство, что его жизненный путь подходит к концу. Он разбит, он чувствует такую усталость, какой не знал раньше, В 1887 году он снова заболевает; ему кажется, что он чувствует приближение смерти. В конце года с ним вновь, впервые после 1882 года, случается приступ, причем более сильный, чем тогда; он дает его классическое описание: «Меня опрокинуло назад, когда я сидел за столом с пером в руке: лихорадочный припадок швырнул меня на пол. Уже пятнадцать лет я не был серьезно болен, и вот возникает этот припадок и валит меня; я испугался… Лихорадка трясла меня, как трясут перину, перехватывала мне горло, стараясь задушить, давила мне коленом на грудь, жгла мне голову так, что мои глаза, кажется, вылезали из орбит. В моей мансарде я был один на один со смертью… Но я не хотел умирать! Я оказывал сопротивление, и борьба была упорной. Мои нервы слабели, кровь билась в жилах. Мой мозг трепыхался, как полип, брошенный в уксус. Вдруг я уверился, что на меня напала эта пресловутая пляска смерти; я обмяк, упал на спину и отдал себя в жуткие объятия чудовищного. В то же мгновение какой-то несказанный покой охватил все мое существо, какая-то сладостная истома проникла мои члены, какое-то нездешнее блаженство снизошло в мою душу и тело… Как страстно я желал, чтоб это была смерть! Все слабее и слабее становилась моя воля к жизни. Я перестал искать, чувствовать, думать. Я потерял сознание». Когда он очнулся, у постели сидела его жена, с которой он теперь в преувеличенных выражениях заговорил о проклятых вопросах их отношении, ночью он превосходно спал. На следующий день он уже совершенно здоров: «Мне показалось, что все последние десять лет я вообще не спал — такой отдохнувшей и светлой была моя перетруженная голова. Мои мысли, которые до этого беспорядочно устремлялись во все стороны, теперь собрались вместе, как построенные, разделенные на отряды, свежие войска».
Из этого анамнеза естественно сделать вывод, что шизофренический процесс начался первым легким шубом в 1882 году; тогда становятся понятны и отдельные вспышки — вроде усмотрения рога на своем изображении (1885 год). Однако первый сильный шуб происходит только в 1886/87 годах. И теперь прежние муки сомневающейся ревности выступают уже как нечто системное, захватывающее всю личность; в это же время возникают и упоминавшиеся острые соматические расстройства. Одновременно проявляются симптомы иного характера, о которых надо сейчас сказать.
О кризисе 1886/87 годов легче всего получить представление, последовательно прочитав «Историю одной души» (год написания — 1886) и «Исповедь глупца» (год написания — 1888). В ряде моментов ощущается изменение атмосферы: это возбуждение, не столько усилившееся, сколько видоизменившееся, эта фиксация на одном истолковании, это окончательное и катастрофическое «открытие» измены и затем быстрое его забвение, эта непоследовательность поведения, не просто обнаруживающего склонность к преувеличениям, которая понятна, как она понятна у психопатов, а имеющего тот, пока еще легкий, оттенок собственно «сумасшедшего», который на этой стадии болезни так трудно уловить. С особенной ясностью эта новая атмосфера проявляется во второй половине «Исповеди», а заключительный рассказ о времени после 1886 года содержит решающие свидетельства.