Студенты (Семейная хроника - 3)
Шрифт:
– Послушайте, Карташев, - говорила между тем Корнева, - я замечаю, что с тех пор, как... Ну, одним словом, с тех пор... вы помните... вы совсем переменили со мной обращение. Я хочу знать, почему это? Если в ваших глазах я пала...
– Бог с вами, что вы говорите, - горячо заговорил Карташев. - Я был бы негодяем, если бы, узнав так доверчиво открытую мне тайну, вдруг позволил бы себе... Да, наконец, что тут дурного? Поверьте, что всякий на его месте только...
Карташев замолчал.
– Что только?
Сердце Карташева замерло от вдруг охватившего его чувства.
– Послушайте, - сказал
– Вы?! А теперь?
Карташев поднял на нее свои глаза.
– Н... да... послушайте... - растерялась Корнева, - что я вам хотела сказать?
Горячая волна крови прилила к ее лицу.
Они оба молчали и стояли друг против друга. Карташев испытывал какое-то совершенно особенное опьянение.
– Как хотите, сестра, но с таким лицом не поверяют и не принимают поверяемых тайн, - лукаво произнес брат Аглаиды Васильевны.
Мать сама давно заметила что-то особенное и теперь громко и строго позвала сына:
– Тёма, мне надо с тобой поговорить.
Карташев в последний раз посмотрел на Корневу. Все вихрем закружилось перед ним, и, не помня себя, он прошептал:
– Да, я люблю вас и теперь!
Взволнованный подошел он к матери.
Карташева встала и недовольно сказала сыну:
– Ты мог бы и раньше переговорить с посторонними (на этом слове она сделала особое ударение), а последние минуты можно, кажется, и с матерью побыть... Пойдем со мной.
Сын пошел рядом с нею. Они ходили по платформе, ему что-то говорила мать, но он ничего не слышал, ничего не видел, или, лучше сказать - видел, слышал и чувствовал только одну Корневу, ее голубенькое в мелких клетках платье, ее жгучие глаза. По временам от избытка чувства он поднимал голову, смотрел в ясное небо, вдыхал в себя нежный аромат начинающегося вечера, влюбленными глазами следил за проходившей по временам Корневой, и все это было так ярко, так сильно, так свежо, так не похоже на то настроение, которого желала и требовала мать от уезжавшего в первый раз от нее сына.
– Ты на прощанье стал совершенно невозможным человеком. Ты ничего не слушаешь, что я тебе говорю. Скажи, пожалуйста, что она с тобой сделала?!
– Ничего не сделала, - угрюмо ответил Карташев.
– Ты пьян?!
– Ну, вот и пьян, - растерянно сказал Карташев.
Аглаида Васильевна, как ужаленная, отошла от сына. Она была потрясена. Она всю себя отдала детям, она делила с ними их радости и горе, она только и жила ими, волнуясь, страдая, переживая с ними все до последней мелочи. Сколько горя, сколько муки перенесла она, работая над сыном. И что ж? Когда она считала, что работа ее почти окончена, что вложенное прочно и надежно, что же видит она? Что первая подвернувшаяся пустая девчонка и кутилы товарищи сразу делают с ее сыном так же, как и она, все, что хотят. Уверенная в себе, она точно потеряла вдруг почву. Слезы подступили к ее глазам.
"Я, кажется, делаю крупную ошибку, - я рано, слишком рано отпускаю его на волю", - подумала она.
А Карташев, отойдя от матери, со страхом думал о том, чтобы скорее был звонок - поскорее уехать. Он боялся, что мать вдруг возьмет и оставит его. Он вдруг как-то сразу почувствовал весь гнет опеки матери, и ему казалось,
Сомнения больше нет: он едет!
Через несколько минут все это уж будет назади. Перед ним жизнь, свет, бесконечный простор!
Он тревожно искал глазами мать.
Взгляд его упал на ее одинокую затертую фигурку. Она стояла, облокотившись о решетку, ничего перед собою не видя; слезы одна за другой капали по ее щекам. А у нее что впереди?!
Карташев стремительно бросился к ней.
– Мама! Милая мама... дорогая моя мама...
Слезы душат его, он целует ее голову, лицо, руки, а мать отворачивается и наконец вся любящая - рыдает на груди своего сына. Все стараются не замечать этой бурной сцены между сыном и матерью, всегда такой сдержанной. Аглаида Васильевна уже вытирает слезы; Карташев старается незаметно вытереть свои. Слабый, как стон, уже несется удар первого звонка, и уже раздается голос кондуктора:
– Кто едет, пожалуйте в вагоны.
Толпа валит в вагоны.
– Сюда, сюда! - кричит Долба.
Нагруженная, за ним бежит подвыпившая компания, бурно врывается в вагон, и из открытых окон вагона уже несется звонкое и веселое "ура!".
Жандарм спешит к вагону и, столкнувшись в дверях с Шацким, набрасывается на него:
– Господин, кричать нельзя!
– Мой друг, - отвечает ему снисходительно Шацкий, - ты не ошибешься, если будешь говорить мне: ваша светлость!
Фигура и слова Шацкого производят на жандарма такое ошеломляющее впечатление, что тот молча, заглянув в вагон, уходит. Встревоженные лица родных успокаиваются, и чрез несколько мгновений отъезжающие опять возле своих родных и над ними острят.
– Вот отлично бы было, - говорит Наташа, - если бы жандарм арестовал вас всех вдруг.
– Что ж, остались бы, - говорит Корнев, - что до меня, я бы был рад.
Он вызывающе смотрит на Наташу, и оба краснеют.
– Смотрите, смотрите, - кричит Маня Корнева, - Вася краснеет! первый раз в жизни вижу... ха-ха!
Все смеются.
– Деточки мои милые, какие ж вы все молоденькие, да худые, да как же мне вас всех жалко! - И старушка Корнева, рыдая, трясет головой, уткнувшись в платок.
– Маменька, оставьте, - тихо успокаивает дочь, - смотрят все.
– Ну и пусть смотрят, - горячо не выдерживает Корнев, - не ругается ж она!
– Голубчик ты мой ласковый, - бросается ему на шею мать.
– Ну, мама, ну... бог с вами: какой я ласковый, - грубиянил я вам немало.
Второй звонок замирает тоскливо.
Начинается быстрое, лихорадочное прощанье. Аглаида Васильевна крестит, целует сына, смотрит на него, опять крестит, захватывает воздух, крестит себя, опять сына, опять целует и опять смотрит и смотрит в самую глубину его глаз.