Студия "Боливар"
Шрифт:
— Чёрт! — выдохнул я, и уставился на противоположную стенку — Что за ерунда такая.
Я вылез с половиной пачки из шалаша, и принялся ходить туда-сюда.
— И как это понимать? — спрашивал я, но не знал, что отвечать. В голове была горячая каша, и нужно было немного подождать, пока она подостынет.
Я продолжил ходить туда-сюда, как заключённый по тюремному дворику. Иногда моё лицо становилось задумчивым, а иногда я странно смеялся.
— Так вот в чём дело — я на секунду останавливался. Каждая новая догадка рождала сразу несколько вопросов, и я снова делал безотчетные шаги, до безумия напрягая мозг.
— Какая
Но чтобы я не говорил себе, я всё же присел на землю, и вновь углубился в текст.
Я смеялся, иногда кричал что-то грозное и мало внятное, иногда надолго замолкал, и по моему лицу проползала жирная тень страха. Страха базировавшегося на полном непонимании, на тоннах каши в моей усталой голове.
Когда наступило время тьмы, я с непрочитанными листами влез в шалаш, и положив оставшуюся треть пачки под голову, на удивление быстро уснул.
Разбудил меня свет, проникший в шалаш, и я, вытащив листы из под головы, принялся читать дальше, не обращая внимания на страшную жажду, начинавшую выжигать мои внутренности, несмотря на тошноту от голода и боль в голове от шлака, концентрирующегося без влаги в моих клетках.
— И что из этого следует? — бесконечно спрашивал я себя, и вряд ли у меня появился бы внятный ответ, но основной текст неожиданно закончился, и в моих руках остались четыре листа мелко исписанных простым карандашом.
Чтение стало тяжёлым. Карандаш местами был почти стёрт, потому приходилось некоторые слова додумывать. Местами текст ещё и правился, и над зачёркнутыми мелкими словами, имелись надписки, которые были ещё мельче.
На эти четыре листа времени у меня ушло больше, чем на весь отпечатанный текст, но и ответов они дали мне столько, что я почти позабыл о первом тексте. Весь мозг был заполнен информацией, набросанной Первым видимо уже здесь, в этом самом шалаше. Когда? Может двадцать два года назад, а может и за день до моего прихода сюда. Хотя, судя по сильно стёршемуся графиту, всё это было написано очень давно, и не раз пересматривалось, переделывалось, как будто Первый знал, или надеялся, что кто-нибудь обязательно придёт сюда и прочтёт.
А если бы никто и никогда не пришёл? Что было бы? Что было бы, если никто бы не прочитал всей этой ерунды, ни Алекс, ни деревенские, ни кто-либо ещё. Что бы от этого изменилось?
Я представил себе Первого, склонившегося над чистыми листами с огрызком карандаша в дрожащей руке. Представил его напряжённое лицо. Для кого он писал всё это? Неужели, зная заранее, что для меня? Именно для меня... именно вы — вспомнились мне слова режиссёра, сказанные той злополучной, ветреной ночью.
Голод и жажда стали сковывать меня, словно раскалённые цепи. Тело горело, желудок свело так, что к горлу подступила не проходящая тошнота, которую нельзя было ни выблевать, из-за отсутствия чего-либо внутри, ни проглотить. Тогда, я отложил бумаги, и схватив копьё, отправился в лес.
Я пробродил несколько часов, надеясь, что и с этой стороны есть крысы, или какие-нибудь другие представители местной скупой фауны. Я был согласен даже на червяка с его мерзким, вонючим мясом. Через какое-то время у меня стали появляться безрассудные мысли о том, чтобы вернуться на территорию Боливара и поискать червяков там. То, что они там есть, это я знал точно, помня о том гаде, которого проткнул копьём раз сорок, не меньше.
Но мне повезло, и выходить на опасную территорию не пришлось. Я всё же наткнулся на крысу, огромный, размером с овчарку, экземпляр, и ослеплённый голодом, потерявший любой страх, бросился на эту чёртову тварь с диким воплем.
Напуганная моим отчаяньем, крыса застыла на месте, судорожно решая, нападать ли ей, или всё же удрать, и эти размышления погубили её.
Я обрушился на неё, как поваленное ветром дерево на крышу новенького автомобиля, смяв её боевой дух, как старую газету. И она, слишком поздно решившая всё же отступить, разворачиваясь, сама подставила мне свой бок, в который я со всей силы всадил копьё.
Крыса обречённо завизжала, и в её глазах я увидел страх и безумие, которые смешавшись, выступили двумя каплями слёз. Но во мне не было жалости. Голод сделал меня хищником, жажда сделала меня безумцем, а прочитанные тексты отключили на время мой разум, тот разум, в котором и живут все эти моральные причиндалы, сдерживающие внутреннюю суть. Я стал животным, и наслаждался полученной на время свободой.
Всю крысу тащить к шалашу не имело смысла, и я промучившись минут двадцать, помогая себе остриём копья, оторвал от неё два окорока, которые у этой громадины были никак не меньше свиных, и с ними вернулся на поляну.
К моему счастью, время света щедро продолжалось, позволяя мне заниматься приготовлением еды. Я собрал весь хворост поблизости, и вытащил из кармана спичечный коробок. Спичек оставалось всего две. На Плюке хватило бы на две гравицапы, подумал я, и рассмеялся.
Но рисковать не хотелось, так как при неблагоприятном исходе пришлось бы жрать мясо сырым. Этого я не стал делать в деревне, не стану и сейчас, твёрдо решил я, и вытащив оставшиеся восемь зелёных сотен, засунул их под мелко наломанные ветки.
— Так будет надёжней — сказал я вслух, и задержав дыхание, чиркнул спичкой о незатёртый бок коробка. Так вот для чего все эти дурацкие «целки», этот девственно нетронутый один черкаш, который я всегда оставлял ещё со школьных времён. С таким черкашом шансов, что всё пройдёт удачно, становилось на порядок выше.
Спичка зажглась сразу, и я сделав ладони лодочкой, аккуратно поднёс её к наглой морде Франклина. Морда загорелась, и наглости, вроде как, поубавилось.
Через пару минут, костёр уже полыхал вовсю, и мне оставалось лишь экстренно доламывать ветки лежащие поблизости кучкой и подбрасывать их в голодную пасть пламени. Этим я и занимался, пока количество углей не приблизилось к требуемому.
Тогда я взял толстую, прямую палку, и натянув на неё один крысиный окорок, принялся его жарить, держа над пышущими углями. Я и сейчас не понимаю, как мне удалось довести тот кусок мяса до идеальной готовности, если учитывать мой, начавший пожирать внутренности и нетерпевший никакого промедления голод, но пожаловаться на сыроватость не пришлось. Хотя, возможно в тот момент я и не замечал столь незначительные нюансы.
Я ел и ел, не в силах остановиться, смутно, одним только подсознанием вспоминая об осаждённом городе, в котором люди несколько месяцев голодали, и о том, как осаждающие перебросили им катапультами мешки с чёрствым хлебом. Все, конечно же, подохли в страшных муках, уж не знаю что у них там случалось, то ли желудки разрывались, то ли лопались и заворачивались кишки, сейчас меня это вовсе не пугало.