Стукач
Шрифт:
Кешка Монахов пожинал лавры победителя. Оставшись вне конкуренции, он очень скоро прибрал к рукам бразды правления «мужиками», «чертями» и прочей нечистью, обретавшейся в бараках и гробившейся на лесоповале.
Время от времени наведывался к нему Иван Иванович Багаев. Или Монаха возили к капитану на встречи под видом выездов на допросы, следственные эксперименты и прочее. Беседы их носили теперь весьма спокойный характер. Багаев ставил Кешке задачи, отдавал приказания, а тот отчитывался о проделанной работе, за что получал вознаграждения: передачи «от родни», деньги в небольших количествах, анашу и водку.
Все
Сам Иван Иванович, получивший очередное звание майор и повышение в должности с переводом из Хабаровска в Москву, имел на сей счет свое мнение. Противоположное…
ЗАКОН ЕДИНСТВА И БОРЬБЫ…
1975 год
Ленинград
Ох и полощет! Красотища-то! Сурово-серое, затянутое низкими кучевыми облаками и… такое родное небо пригоршнями бросало чистейшую, просоленную балтийскими ветрами воду на купол Исаакиевского собора, скрещивало шпаги со стрелой Петропавловского шпиля и питало без того полноводную Неву, грозясь вывести ее из берегов!
А людей сколько! И какие люди! Чистенькие, аккуратные. Деловито-торопливые. А машин-то, машин! Литовский забит до невозможности. На площади Восстания гудеж клаксонов. Мышь не проскочит меж кузовами. А с Невского все прибывают и прибывают.
Вот он – любимый и милый сердцу Ленинград…
Иннокентий Монахов стоял у выхода из Московского вокзала, в промокшей до нитки ветхой одежонке, выданной на вещевом складе ИТК согласно описи при освобождении. Он с удовольствием подставлял обветренное лицо ливню и блаженствовал, чувствуя, как холодные струи стекают с бритой его головы по шее на спину и грудь, вызывая зябкую, но приятную дрожь.
Справка об освобождении была обернута в целлофановый пакет и хранилась во внутреннем кармане жакета.
– Я лю-у-ублю тебя-а-а!!! – невольно вырывалось у него из груди, а руки раскинулись по сторонам, словно крылья для полета. Только теперь он понимал, насколько любит этот древний и прекрасный город.
«Приземлил» его строгий голос, неожиданно раздавшийся над самым ухом.
– Гражданин, ваши документы!
Постовой милиционер возник, словно из-под земли, и стоял перед ним, прикрываясь от дождя широкой серой плащ-накидкой.
От нахлынувшего лирического настроения и следа не осталось. Зло сплюнув через зубы, Кешка затравленно взглянул на постового и достал из кармана справку – единственный документ, удостоверяющий сейчас его личность и дающий сразу все необходимые рекомендации и характеристики.
– У-у-у! – многозначительно протянул милиционер, разглядывая справку, не вынимая ее из целлофана, чтобы не замочить под дождем. – Вот они мы кто такие будем-то на самом деле, гражданин Монахов! – многословно, но и никуда не торопясь, выговорил он. – Пройдемтесь в отделение!
– Да качумай, начальник! – как мог добродушно попытался Кешка «врубить» привычный лагерный базлан. – Я ж неделю, как от кума! До дому до хаты! Ща ласты на печку, зубы на полку и – тише мыши!..
– Захлопни помойку, урод! – резко оборвал его постовой. – А ну пошел! Вперед! – Он схватил Кешку за плечо, развернул его на 180 градусов и толкнул в спину.
Ну здравствуй, любимый город…
В отделении милиции справка об освобождении была еще и еще раз проверена, осмотрена чуть ли не под микроскопом и даже обнюхана. Самого Кешку подвергли такому шмону [63] , какого он не видывал даже в лагере. Залезли даже в то место, о котором и говорить-то вслух не совсем прилично. Потом дежурный офицер со всего маху залепил ему армейской латунной пряжкой на кожаном ремне по тому самому месту и удовлетворенно гавкнул:
– Свободен!
63
Обыск, проверка (жарг.).
Все! Он свободен! И забыть, к чертовой матери, все прошедшие годы, как страшный сон. А что вспомнить? Вспомнить, что в Ленинграде его ждала мать.
И не просто в Ленинграде, а в трех с половиной минутах ходьбы от вокзала. Правда, переписку с ней Кешка прервал еще в конце шестьдесят пятого, когда ему накрутили к оставшемуся году отсидки еще восемь – за попытку побега и участие в бунте. Тогда казалось, что никогда он из-за колючки не выберется.
Мать писала вплоть до середины шестьдесят шестого. Все надеялась, что Кешку скоро освободят. Ан нет. Судьба распорядилась иначе. И нестерпимо стыдно было писать ей обо всем происшедшем. А потому Кешка замолчал. Мать обращалась и к начальнику колонии. Подполковник Загниборода, а позже и его преемник «вникали» и «реагировали». Замполит зоны проводил с осужденным Монаховым душеспасительные беседы. Но они вызывали в душе Кешки лишь тупую озлобленность.
Вот он где срабатывает, закон единства и борьбы противоположностей. Сердце рвется на куски от жалости к родному человеку, а рука не поднимается написать и покаяться в собственных грехах, отчего чувство вины лишь усугубляется. Теоретическая невозможность совместного существования двух разнополюсных посылок на практике обращается убийственным смятением души.
Обратная дорога – от отделения милиции до Московского вокзала – заняла не более четверти часа. А уж тут рукой подать. Бегом по Лиговке к пятьдесят шестому дому. Вход прямо с проспекта и – на второй этаж.
Дверь справа. Второй звонок снизу. Здесь прибита длинная и узкая деревянная планка, на которой укреплены пять кнопок. Вот под второй снизу и должна быть приклеена картонка с надписью «Монаховы».
Стоп!!! Никакой планки тут нет. Что за ерунда? И сама дверь совершенно другая. У них была обычная двустворчатая деревянная дверь, неровно выкрашенная масляной половой краской. Кешка отчетливо это помнил. Ведь дверь когда-то красил его отец. Он пришел из своего кабака пьяный вдрабадан, поругался вочередной раз с матерью и, чтобы как-то отвлечься, вытащил из чулана жестяную банку с коричневой краской. Краска была старая и негодная. Ложилась на дверную фанеру сгустками и подтеками, да так и присохла. Соседи по коммуналке назавтра ахали-охали, но перекрашивать дверь никто не стал.