Ступени профессии
Шрифт:
Рындин вел большую работу в Академии художеств, преподавал молодым художникам законы театрального изобразительного искусства. И вот два для меня показательных факта-итога его деятельности: первый — изданная им книга об искусстве художника театра, второй — приход к нам, после ухода Рындина по болезни из Большого театра, двух основных художников, найденных, рекомендованных и привлеченных к работе Вадимом Федоровичем.
НЕБОЛЬШОЙ РАССКАЗ О Н.А.БЕНУА
Как-то летом совсем невзначай прилетел он из Италии в Москву. Пришел без всякого предупреждения ко мне и постучал в дверь.
Встреча с Кокой (так с детства зовут Николая Александровича русские) — всегда большая радость, а летом, когда мы были почти свободны от театра, это вдвойне приятно. Решено было показать ему новую Москву, которую он тогда еще как следует не знал. Сели в машину и поехали. Возвращаясь домой, решаю показать Николаю Александровичу особняк, где жил Горький. Коке непременно хочется туда войти. При входе, разумеется, встречаемся с препятствиями: нас впустить не могут, ходят большие группы экскурсантов. Пока я пытаюсь понять суть отказа, Николай Александрович пускает в ход свое обаяние. А обаяние его заключено в поражающей своей чистотой русской речи. Теперь уж так не говорят. Если бы современные артисты так говорили, это было бы залогом успеха любой пьесы.
Слушая Николая Александровича, недоступная ранее вахтерша с удивлением смотрит на него, даже приподнялась со стула. Рядом оказались сотрудники музея, которые тоже смотрели на него, как смотрят на знаменитого киноактера из Франции, Италии или другой заморской страны. «Милейшие дамы, мы пройдем в апартаменты моего любимого Алексея Максимовича вместе с очаровательным Боренькой. Позвольте вам представить — замечательнейший режиссер, шеф Большого театра Борис Александрович Покровский. Мы только что встретились. Он был в высшей степени любезен и совершенно поразительно управляет автомобилем. Он показал мне удивительнейшие уголки Москвы, а его очаровательнейшая супруга Ирина Ивановна сейчас поехала домой по хозяйству…»
От такой сладчайшей «симфонии» двери раскрылись сами собой, а сотрудники заулыбались, предчувствуя еще более поразительные события, и они произошли.
Прохаживаясь вдвоем по комнатам, мы догнали большую группу экскурсантов, заполнивших спальню Горького. Экскурсовод обращала внимание присутствующих на небольшую картину, которую любил Алексей Максимович. Мой Николай Александрович встрепенулся, хотел вбежать в спальню, и мне пришлось приложить усилие, чтобы сдержать его порыв. Тем временем экскурсовод объяснила, что эта картина изображает море на Капри, где жил писатель, что картину нарисовал сын известного русского художника Александра Бенуа, Николай, который гостил у Алексея Максимовича. Тут Николай Александрович, естественно, вырвался из моих рук и вошел в спальню писателя с радостным заявлением: «Это я! Это я — Николай Бенуа!»
Мы все знаем любознательность наших людей, которые посещают музеи, особенно чьи-то квартиры, дома, связанные с судьбой того или другого знаменитого человека. Конечно, Николай Александрович был окружен: вопросы, ответы, рассказы, воспоминания…
Как был счастлив Николай Александрович, как счастливы были посетители музея, сотрудники, вахтерша: «Надо же! А с виду и не скажешь. А как заговорил, тут уже не спутаешь…»
«Ну, Кока, ну хитрец!» — сказал я своему гостю за ужином. — Я знал людей, которые располагают к себе всякого рода контролеров и администраторов, говоря на иностранном языке (чем хуже, тем жалостливее
Николай Александрович сиял. Этот случай стал для него знаком неразрывных связей его с Москвой, русской культурой, с жизнью нашей страны сегодня, сейчас.
КОМПОЗИТОРЫ
Когда я встретился с Сергеем Сергеевичем Прокофьевым, мне было чуть больше 30 лет, что по режиссерскому летосчислению может считаться молодостью. В сущности я был юнцом-режиссером. В этом возрасте запоминаешь совсем не то, что надо, что целесообразно, а то, что удивило неожиданностью.
Так, меня поразило, что Прокофьев плохо играл на рояле. Это не соответствовало моему представлению о нем как об авторе многих фортепианных сочинений, которые в свое время и мне приходилось учить. Кроме того, я опять-таки «в свое время» видел Прокофьева в концертном зале, и за роялем, и на месте дирижера.
Вместе с тем мне показалось, что плохо играющий Прокофьев стал доступнее, проще и ближе мне. К тому времени я уже приспособился при разборе клавира с ходу пианистически упрощать его почти всегда запутанную фактуру и «выжимать» общее представление о музыкальном куске. А Прокофьев старался выигрывать все нотки.
Прокофьев играл мне и Самосуду свою оперу «Война и мир» в одной из комнат дирекции Большого театра, в помещении нетопленном, с зашторенными окнами (светомаскировка), без электричества. Это происходило в Москве в самые тяжелые военные годы.
Холодные руки не слушались, пальто, накинутое, вернее — повешенное на плечи, все время падало. Меховая шапка сдвинулась набок. В плошке слабо горел фитилек, трещал и моргал, не столько освещая листы клавира, сколько кидая на них дергающиеся тени. Сергей Сергеевич злился и от этого становился домашним и чуточку смешным.
И сам облик и манера исполнения Прокофьевым своего сочинения нимало не отвечали образу великого композитора, нарисованному моим воображением. Я считал, что он должен играть наизусть, закатив глаза вверх, как бы импровизировать, а не чертыхаться по поводу сложно сочиненных им же самим пассажей, которые трудно разглядеть, так как они небрежно и мелко написаны.
Прокофьев играл, как плохой пианист, в виде одолжения разбирающий с листа «какую-то галиматью». Я, постепенно освобождаясь от робости перед «великим композитором», накапливал нахальство для объявления своего мнения. А Самосуд наслаждался открывающимся перед ним новым образным миром. Самуил Абрамович не был пианистом и его не смущала пианистическая форма Сергея Сергеевича. Кроме того, он слышал и видел то, что было для меня закрыто удивлением и неожиданным открытием, что Прокофьеву, как и нам смертным, свойственны человеческие слабости и недостатки.
«А что? Я бы сыграл не хуже…» — вот и весь диапазон впечатлений от важной встречи, на который я тогда был способен. Может быть, потому я и позволил себе в то время иметь по прослушанной опере собственное мнение. Впрочем, об этом я уже писал… но не могу удержаться, чтобы лишний раз не похвалить себя за то, что не вылез тогда со своим глупым мнением. Молчал! А опера мне не понравилась. Она не соответствовала моим ожиданиям. Я предполагал услышать Толстого в границах образного мира Чайковского или на худой конец Шапорина. Я не был готов понять прокофьевскую меру великой эпопеи Льва Толстого.