Ступеньки, нагретые солнцем
Шрифт:
До войны Люба никогда не пилила дрова, хотя у них дома голландская печка. До войны Люба считалась маленькой. Теперь маме на работе сделали железную печку, железная удобнее, на ней можно готовить. А Люба научилась пилить. Не училась, а вдруг сумела. Наверное, потому что война.
Славка во время работы молчит, но видно, что у него хорошее настроение. Он работает
Неужели когда-нибудь наступит время и можно будет не мечтать о еде? Не думать о том, чтобы поесть. Люди будут садиться за стол, обедать или ужинать и забывать об этом. Как много разных интересных мыслей придёт тогда в их головы.
Конечно, будут другие проблемы, совсем без проблем не бывает. Но тогда Любе казалось в синем холодном дворе, что все заполняющее чувство голода и есть единственное мешающее, утяжеляющее жизнь.
Сейчас бы горбушку чёрного хлеба! Только не такую, как утром, тоненькую, а толстую, тяжёленькую горбушечку с немного подгоревшей коркой, со светло-коричневыми зазубринами между тёмным, подгоревшим, и светлым, гладким. Как прекрасно пахнет чёрный хлеб! Люба продолжает двигать пилой, но слышит теперь запах не опилок, не снега, не дыма, который тянется из трубы, высунутой в форточку из тёмного окна старика Курятникова, — а хлеба. Видно, старик топит печку в темноте. Люба тоже иногда так делает: если погасить свет и открыть дверцы печки, в комнате светло от пламени, а тогда можно не опускать маскировочные шторы, и в открытую форточку видны звёзды.
Она всё время слышит запах хлеба — сладкий, кислый, тёплый. Ни на какой запах больше не похожий — запах хлеба.
Если бы у неё была сейчас эта тяжёленькая толстая горбушка, она не стала бы съедать её быстро. Только совсем глупый человек слопает быстро, не наестся и сам не знает, то ли ел, то ли нет. Но Люба понимает, как надо есть горбушку. Она будет откусывать маленькие-маленькие кусочки, подольше жевать, так гораздо сытнее. А ещё хорошо посолить горбушку не очень сильно. Но это если есть соль. А соли нет. Впрочем, и горбушки тоже нет.
— Славка, ты хочешь есть?
— Конечно, хочу. А у тебя есть что-нибудь?
Господи, с какой надеждой он спросил! Рослый парень, ему скоро четырнадцать. Ему же ещё больше надо еды.
Она ответила виновато:
— Нет, Славчик, я так просто спросила. Ничего нет.
— Если про харчи не думать, голод меньше, — говорит Славка и тянет пилу к себе. — Скоро закончим, там всего два полена осталось…
Наконец допилили последнее полено. Самое трудное, самое суковатое. Пила всё налетала на сучок, её защемляло, она не хотела двигаться. Но всё равно они его распилили. Последний отпиленный чурбак упал в снег.
Любе становится весело. Скоро, скоро домой! А там мама. С утра Люба не видела маму и соскучилась. Они мало видятся: мама всё время на работе. И мало разговаривают: мама всегда усталая, морщинка между бровями стала глубже. Мама быстро вытирает мокрой тряпкой клеёнку на столе, быстро моет посуду в голубом тазике, быстро моет руки, стелит постели, ложится и засыпает. Перед сном она говорит обычно одно и то же:
— Может быть, завтра придёт письмо от папы.
Это звучит как заклинание. Больше всего на свете мама хочет, чтобы пришло письмо. Скажет и сразу заснёт.
Ну и что же, что они мало разговаривают? Война, и некогда особенно много разговаривать. И без слов Люба видит, что маме трудно, она устала. Мама посмотрит на Любу прищуренными близорукими глазами, и Люба понимает: мама рада, что Люба дома, рада, что Люба истопила печку, рада, что есть на свете такой человек — Люба, её дочь. Разве обязательно говорить много всяких слов, чтобы это понять?
Скоро, скоро домой! А на верхней полке в буфете лежит немного хлеба и два куска сахара. Люба сама видела утром, как мама встала на стул и положила хлеб и сахар в самый угол верхней полки.
«Чтобы не было соблазна», — сказала мама озабоченно.
До войны мама убирала в дальний угол буфета латвийские конфеты «Лайма». Очень вкусные конфеты в таких ярких нарядных фантиках, что Люба и до сих пор видит эту светящуюся яркость — зелёные бумажки, синие, жёлтые. Синий так уж синий, глазам больно. Наверное, пока не было в магазинах латвийских конфет, Люба не видела таких ярких красок. А может быть, они остались в памяти такими пронзительно яркими потому, что это были не просто картинки, а именно фантики, в них были конфеты. Тянучки, ириски и шоколадные.
— Слава, ты любишь конфеты?
— Не болтай всякую глупость. Взрослая девчонка, скоро двенадцать, а болтаешь ерунду.
— А ты какие больше любишь? Я — ириски. И ещё леденцы. И ещё пастилу. И вишню в шоколаде… я ела один раз в гостях у маминого знакомого дяди Бори.
— Сейчас ты получишь по шее, — серьёзно говорит Славка, и Люба вздыхает и замолкает.
Вздыхает она для того, чтобы Славка понял: нехорошо угрожать человеку, который, в общем-то, не сделал ничего плохого. А наоборот, сделал хорошее — весь вечер работал и не нарушил большую секретную тайну.
Ничего, ничего, скоро домой. И Люба подставит стул, достанет с верхней полки всё самое вкусное — хлеб и сахар. А сырые варежки будут лежать на печке, печка не совсем ещё остыла, Люба топила после школы. Потом они с мамой будут пить кипяток вприкуску. С одним куском сахара можно выпить две кружки, если не откусывать помногу.
Славка убирает в сарай козлы, заворачивает пилу в тряпку, ногой набрасывает снег на опилки, чтобы не оставалось никаких следов.
— Всё. Теперь Курятников ничего не заметит.
— Слав, а вдруг заметит?
— Ты что? Ночью он в сарай не пойдёт, какой дурак пойдёт в сарай ночью? А мы завтра до школы всё закончим. Тут всего-то на час работы. Не проспишь?
— Почему это я просплю?
— Нет, я так спросил. А то можно Коляню позвать.
Любка не догадывается, что он дразнит её. Обижается:
— При чём здесь Коляня? Нечестно!
— Да ладно! — смеётся Славка. — Ты молодец. Хорошо пилишь, хотя и культурная. Завтра свистну под окном, сразу выходи.