Стужа
Шрифт:
Он долго слушал мой рассказ о родительском доме. О том, как я не раз ходил с друзьями в горы на озеро, о моих поездках в разные города и о том, как на Рождество я читал всем домашним — отцу и матери, брату и сестре — отрывки из Библии. Это, кажется, навело его на грустные мысли. Я говорил о деревьях у нас в саду, посаженных нашими руками, о шкафах, где мы хранили свои первые сокровища, свечи, и одежду, и еловые шишки той холодной зимы, которая, однако, всем нам запомнилась счастливой. О том, как мы постоянно переписываемся и заботимся друг о друге, что у нас есть дома, двери которых всегда для нас открыты, так же как только для нас существуют свои леса, бережки, склоны для катания на санях. В теплых комнатах нас ждут застеленные постели, книги. Я говорил о любимой нами музыке, которая по вечерам собирала нас в тесный круг. О том, как грозы вдруг разрушают всё, что задумано и создано для вечности и любимо всеми. Он выслушал, ни разу не перебив, маленькую повесть о моих блужданиях и метаниях, где речь шла о полном достатке в смысле защищенности и общения, равно как и о совершенном одиночестве, о неуверенности в себе, о наивной доверчивости, о вспышках возмущения и о расхождениях с людьми, о внезапных остановках и возвращениях, о страхе и укорах, о любви и муке, об иллюзиях и отрезвлениях очевидностью, когда тучи застилали небо и от густого снегопада мерк весь белый свет, когда люди меняли отношение друг к другу, когда печаль обрывала череду беспечных дней и замедлялся разбег жизни, когда ты, незаметно для себя, разучился жить и нашел то, что было однажды потеряно, когда затишье внезапно сменялось беспокойством, а стало быть, скромность — грубостью, как бы ни хотелось добиться всеобщего лада, а люди проходили мимо друг друга, не узнавая самих себя, отгораживались молчанием
Я попытался сделать описание моей комнаты у себя дома. Заставил себя восстановить в памяти весь интерьер и всю атмосферу, мысленно двигаясь вдоль стен, из угла в угол, и припомнить все звуки и шорохи, которые в определенное время проникали, просачивались снаружи. Начал от двери, с ее глубокой, под стать сталактитовой пещере, замочной скважиной, снова повернул назад, идя вдоль швов и поднимая глаза выше, на угол, где всегда скапливается пыль, она сыреет, потом высыхает, образуя твердую массу, сцементированную мушиными выделениями. Затем — дальше: вдоль и по верхам, потом — резко вниз, к полу, скользя взглядом по ковру, по узору, по арабесковым очертаниям башенных окошек, по гармошкам лесенок; добрался до храма и до моря, недвижно дремавшего под жарким солнцем. Сквозь отверстие для ключа я попал в шкаф, едва не задохнувшись от запаха напиханной туда летней одежды и пытаясь в темноте и почти безвоздушном пространстве найти выход в комнату, и, наконец, переместился к окну. Потом задержался взглядом на картине с красивым городом, утопавшим в осенней роскоши, в буйных бронзовеющих красках: склон горы, по которому спускаются путники, возвращаясь в речную долину. Я обводил взглядом золоченую раму с резными сердечками по углам. Портрет деда, портрет бабушки. Письмо брата, закрывающее треть охотничьей сцены, на которой раздул щеки охотник с волынкой, призывая к танцу несколько маленьких фигурок. Гравюра на меди с видом старого замка в каком-то равнинном крае. Дальше — стол, кровать, кресло, половицы, трещины на внешней стене. И всё объединено общей связью. Гравюра, например, — с замком, замок — с озером, озеро — с холмами, холмы — с горами, горы — с простершимся за ними морем, море — с людьми, а их одежды — с летним вечером, с речной свежестью, в которую погружается наша лодка, когда время незаметно уже переваливает далеко за полночь. Или портрет деда, какими-то нитями связанный с комнатой в пивной, с неким самоубийцей, с рыбаком, вытягивающим из тростника щуку. Я сказал: «Из каждого предмета, каждого звена слагается представление о всей цепи, обо всем. Не есть ли это доказательство всецелостности?» Штраух не ответил. Тут до меня дошло, что он вообще не слушал меня, что его вовсе не интересовало то, что я думал и что пытался выразить. А слова его были таковы: «Какое упущение, что я столуюсь в зале, что хозяйка не доставляет еду в мою комнату. Могла бы приносить наверх. Кого-нибудь из детей присылать. Сидеть в зале для меня — сущая мука. Но ведь я сам ищу то, что меня раздражает. От всех этих испарений, — пояснил он, — мне становится дурно. До тошноты доводит всё, чем разит от рабочих. Но это и притягивает меня. В самом деле. Придешь пораньше — еда не готова, припозднишься — ничего уже не осталось. Как будто во время еды у них отрастают хоботы и огромные лапы с когтями, — сказал он. — Те гостиницы, что внизу, имеют куда более солидную прибыль, неимоверную прибыль извлекают эти гостиницы. Наверх отправляется всё, что неугодно внизу. Те, кто там сильно задолжал, нос туда не кажут. По каким-то причинам готовят там в огромных котлах, внизу-то. На самых дешевых жирах и растительном масле. Иное дело — наша хозяйка! Хотя и она в этом, как говорится, не без греха, ведь я уже намекал вам, что она химичит с кониной и собачатиной. Мне всегда были противны человеческие скопища».
«Утром, когда я чистил ботинки — их тут чистят шаляй-валяй, а надо еще и бархоткой пройтись, — я видел, как хозяйка била старшую дочь. До меня вдруг донеслись звуки, сопровождающие какую-то расправу. Должно быть, хозяйка ударила дочь по голове каким-то твердым предметом, я видел, как девочка с окровавленной головой бросилась вниз по тропке. Под каштаном она упала, обхватив голову обеими руками. Вероятно, загостилась ночью у железнодорожников, в долине. Позднее на снегу я обнаружил следы крови, когда спустя какое-то время вышел из дома и отправился вниз, так как мне уже было невмоготу оставаться в своей комнате. Яростная ругань била прямо по оконным стеклам. Мать и дочь шли уже в сторону почты, но я был всему свидетелем. Я подскочил к окну. Это была грязная сцена. Скорее всего, девочка провела ночь с сыном стрелочника. "Сука!" — услышал я. "Сука!" Хозяйка, наверное, думала, что я уже ушел. Иначе не расходилась бы таким позорным образом. Девочка скорчилась от боли под каштаном. Ей нет и четырнадцати. Должно быть, он ей глянулся, сын стрелочника, высокий такой парень. Работает на целлюлозной фабрике. В гостиницу приходит только в отсутствие хозяйки. Последнее время я его здесь уже не вижу. А в тот раз, когда живодер с инженером распевали песни, он здесь был, крепкий смуглый детина. Вы наверняка его видели. Уже в полдень заговорили о том, что девочка оставила дом и уехала. Якобы села в один поезд со своим любовником. На меня всё это произвело ужасное впечатление, особенно — беспомощность девочки. Хозяйка лупила ее кочергой. Кочергой, можете себе представить? Она с ней расправилась просто по-мясницки».
Внизу, на стройплощадке, мне вспомнилось то время, когда в синих рабочих штанах я цокал каблуками по большим мостам. Воздух был свеж, а шум еще не проснулся. Утро, перекатив через горы, заглядывало в дома, где люди расставались до вечера. Мужчины торопливо глотали кофе, а хлеб, на который им жены успели что-то намазать, часто дожевывали уже на улице или вообще ничего не ели и впрягались в строительные работы на пустой желудок. С первым же взмахом лопаты голодный подсос желудка мгновенно заглушался. В двадцать лет я был крепче других и вообще не знал, что такое усталость. Большая бетономешалка и экскаватор с надписью «Цветтлер-Бау А. Г.» высились над всеми нами, стоявшими в котловане. На дворе была холодная осень, но вскоре мы скинули с себя всю одежду, кроме штанов. А в обеденные часы тащились по улице в трактирный садик. Мне вдруг пришло в голову, что в то время я вовсе не думал как-то изменить свою жизнь. Жить, как и жил, казалось мне вполне естественным. В семье я слышал рассказы о людях, которые начинали строителями-высотниками, а кончали в придорожных канавах. И ведь это были не самые худшие. Целыми неделями я чувствовал себя на этой работе настолько в своей тарелке, что забыл про учебу. Но экзамены я сдал. Это было как во сне. Не знаю почему. Наверное, мне везло. Мир вне стройплощадки казался мне сумасшедшим, а на людей, не спускавшихся в котлован, я смотрел с сочувствием. Вечера не затягивались так безбожно, сон не заставлял себя ждать, для меня не было ничего разумнее и естественнее, чем мгновенно зарыться в постель. Я даже не вытряхивал ворох рабочей одежды, оставляя его в рюкзаке, и мгновенно засыпал мертвым сном до половины пятого утра. Вечера накатывали запахом реки, струившимся сквозь кусты трактирного сада. Здесь в компании двух-трех работяг я тянул пиво, выпивая часто по четыре или пять кружек, и всё это без лишних, но не без добрых слов. Ни с кем больше не доводилось мне так славно поговорить, как с этими людьми со стройки. Они не говорили, откуда здесь появились и что у них за планы. Какие уж там планы. Разве сам я что-то планировал? Иногда перекидывались именем какой-нибудь молодухи, которая стала матерью-одиночкой, иногда упоминался чей-то брат. Что тут, что там — обжитой уголок земли, где просыпаются и засыпают люди; я шарил взглядом по кухням и сеням, по гаражам и выгребным ямам, по будкам путевых обходчиков.
Потом я работал вторым водителем в одной фирме, торгующей железом. Тут уж стал совсем молчуном. И когда мы, двое или трое из одной команды, останавливались на большом мосту над широкой рекой и смотрели на ее воды, я думал не о странах, не о континентах. Суда плыли вниз, в Черное море, через Железные ворота, через столицы, и я был счастлив. Но однажды что-то во мне сломалось, и я вбил себе в голову нечто, даже не вполне для меня убедительное, за что и поплатился, приговорив себя каждый октябрь садиться на студенческую скамью. В сущности, я стал несчастливым, но надолго ли уберегла бы меня от этого стройплощадка? Кто знает? О том, что меня всегда тянет к самым простым людям, я сказал сегодня художнику. Влечет туда, где то и дело мелькают кирки и лопаты над траншеей, в которой идет работа. Откуда летят комья земли и камни. А кто их кидает? Да неизвестно кто. Там, на стройплощадке электростанции, они в девять часов встают в круг, запаливают сигареты, выпивают по бутылке пива и на пальцах показывают, сколько дней осталось до отпуска. И что с ним делать? Уехать куда-нибудь подальше? А где взять денег? А если и есть деньги, то куда? Да и не слишком ли хлопотно? Они остаются дома и просто подольше играют по вечерам в карты, так как завтра не надо вставать спозаранку, ходят в кино, пишут письма, целый год дожидавшиеся своего часа: письмо брату, письмо сестре, матери. Они балансируют над ревущей рекой, и то, что проделывают на верхотуре, — поистине фигуры высшего пилотажа, трюки на грани жизни и смерти, между разъемов строящегося моста. С половины седьмого до половины пятого. Девять часов, один час на то, чтобы перекусить и отлежаться. Иногда они громко перекликаются, пытаясь докричаться друг до друга, так заполошно, будто речь идет о вещах исключительной важности, а не о каком-нибудь тросе, который надо подтянуть. Но кричат они все треснувшими голосами. Стрела разворачивается то в одну, то в другую сторону, и зубастый ковш на проволочных канатах глубоко вгрызается в землю. А потом строителей обдает градом земляных комьев. Пневматический бур свел бы, наверное, их с ума лет двадцать назад, по крайней мере некоторых, но теперь это никому уже не грозит. От железнодорожной станции отправляются грузовики и то появляются из-за бугров, то вновь исчезают и вдруг подъезжают к самому краю ущелья, и кузова их заполнены людьми. Они всё глубже засовывают собственные головы в одну и ту же петлю. Большинство из них никогда не занималось ничем, кроме погрузки и разгрузки, ничем, кроме забивания свай, когда приходится стоять в воде, не вылезая из резиновых сапог. А то, что они-де к этому привычные — дежурная фраза, которой отмахиваются те, кому никогда не приходилось ворочать грузы и забивать сваи, стоя в воде. По команде с берега смолкает свист пневматических молотков. Тут можно подняться на островок грунта, сбиться в круг и обратить свой интерес на кого-нибудь из товарищей, расспросить его кое о чем, не произнося при этом ни слова и не дожидаясь каких-либо слов в ответ. Когда на тебя смотрят, надо следить за тем, чтобы по тебе ничего не было видно, иначе тебя заподозрят в мыслях о чем-то таком, про что здесь, собственно, только и можно думать. Во что на самом деле втягиваются эти люди, торопливо натягивая свои робы, которые при восходе солнца синеют везде, куда ни глянь: на земле, на сучьях, на частоколе воткнутых в грунт лопат? Вся долина содрогается от грохота отбойных молотков и буров. Потом они опять разламывают взрывами гору, в которую вмуровывают электростанцию, и тугие струи воздуха наотмашь бьют по скалам.
Сегодня поднимали на санях двоих сорвавшихся в теснину бедолаг. Это были приезжие, пожелавшие провести выходные дни в высокогорной хижине. Не успев даже дойти до ледника, они упали с обрыва. Каким-то чудом они уцелели и всю ночь, силясь не замерзнуть, укрывались под поваленной елью. Однако к утру они так ослабли, что лишь старшему из них — это были два студента — удалось доползти до жилья в долине, чтобы позвать на помощь. Когда мужики, поначалу якобы упиравшиеся и не спешившие выручать оставшегося в горах студента, который повредил ногу и не мог передвигаться, всё же поднялись к обрыву и спустились в теснину, они нашли молодого человека лежавшим без чувств и наполовину погруженным в ручей. Только благодаря тому, что спасатели прибыли вскоре после того, как он оказался в воде, его удалось вернуть к жизни. Удивительно и то, что студенты так мало пострадали при падении, не разбились о каменистые выступы, на которых простились с этим светом многие.
Инженер, наблюдавший за тем, как обоих вытаскивали из теснины, говорит, что местным следовало бы плюнуть им в физиономии, сколько можно возиться с горе-альпинистами, которые ничего толком не знают, не имеют необходимого снаряжения, плутают и срываются со скал, а потому от них одна морока и беспокойство. Оставить бы их в горах, как лежали, говорят местные. С какой стати их мужикам рисковать жизнью ради каких-то «городских пижонов»? Велика радость в любую погоду переться в горы, где замерзнуть проще простого, да еще в ненастье под самый снегопад лезть. Городским невдомек, чем грозит буря, разыгравшаяся высоко в горах. Им и не снилась такая силища, когда деревья с корнем вырывает и аж скалы дрожат. Не знают они и про лавины. И про стужу. И про тьму, которая в один миг заливает все горы и долы, и не знаешь, куда шаг ступить.
«Каждый год их тут сотни гибнут, в расщелинах, — сказал инженер. — Ущелье — место опасное, если не знаешь, куда можно соваться, а куда нельзя». И по сей день трупы с перемолотыми костями на уступах лежат, а вытащить невозможно — никак не подступишься. «Не понять даже, что тянет этих горожан в горы, что за дурь находит». Оба студента, по его словам, остановились в гостинице возле вокзала. Им приготовили теплые постели и сделали серьезные внушения. Инженер постарался, чтобы их заставили оплатить все расходы, связанные с происшествием. «По-видимому, они замышляли самоубийство, — сказал он, — там наверху, в хижине».
О подобных вещах многое могли бы порассказать и в Шварцахе, сколько там было трагических случаев с туристами, сколько пациентов с переломами разной сложности, которые чреваты параличом участков головного мозга. Можно даже вспомнить случаи, когда мы не успевали вовремя прибыть к водопаду или к дому дорожного рабочего, то есть к тому месту, где тела просто укладывали на землю, прикрыв парусиной или всего лишь упаковочной бумагой, а потом ждали, когда ассистент выпишет свидетельство о смерти. Неужели всё это не более чем эффектная авантюра, на которую горожане идут ради того, чтобы на год вперед произвести впечатление на своих сомнительных приятелей и знакомцев да еще в газетах мелькнуть? Это гонит их на двух- или трехтысячники? Да и что, собственно, считать скалолазанием? Какая разница, забрался я на трехсотметровую высоту или взял все три тысячи? А разница в том, что второе опаснее, что в одном случае проделывается головокружительный трюк, а в другом — не очень. С тем, как гибнут молодые люди, когда их накрывает в горах внезапная тьма, мне доводилось сталкиваться не раз. И чего же они добились? Того, что мы стоим над ними с перевязочным материалом, а священник опять куда-то запропастился. Бывает так, что мы везем их в больницу, в машине я сажусь у изголовья носилок с каким-нибудь парнем или девицей, которая даже не подозревает, что больше уже шевельнуться не сможет, что обездвижена до конца своих дней, и держу ее за руку, и говорю какую-нибудь заведомую ложь. Может быть, еще и добавляю: «Всё будет хорошо!» или: «Всё пройдет!», что покажется мне ужасным уже потом, когда я лягу в постель. Тогда мне слышится стоголосое, тысячеголосое: «Нет, нет!» Ампутировать ноги молодому человеку, водителю грузовика, — это же уму непостижимо! Или разносчице газет, или студенту, который мечтал доехать до Индии! То, что они сломя голову летят на лыжах вниз и расшибаются о деревья, стало обычным делом. Почти все палаты заполнены покалеченными туристами. Ничего не скажешь: сами виноваты, не надо было, как говорится, лезть на рожон! Но их просто несет на самые кручи, на голые скалы. Целые группы школьников с учителями замерзают в горах, такие случаи тоже в порядке вещей. А спросишь, чего ради понадобилось обмораживать ногу и доводить дело до ампутации, скажут, что на спор или просто из желания покрасоваться рискованным поступком, вот и совершают его здесь, в горах, часто не сумев даже приблизиться к вершине. Однажды к нам в больницу привезли мальчугана, который четыре дня проторчал в расщелине, где лежали три мертвые серны. И лишь спустя недели, когда его уже переправили вниз, он заболел и постепенно стал терять память.
День тринадцатый
«Достаточно услышать какое-нибудь имя, чтобы тут же отгородиться броней. Так, кому-то представляется такой-то человек, и на этом человеке уже поставлен крест. Он уже не сможет заявить о своих желаниях, ему уже не выбраться из ямы, в которую мы его затолкали. Как бы ни выказывал он потом себя перед нами, мы воспринимаем это как наглую саморекламу неугодного нам субъекта, чего-то элементарно неаппетитного. Вот и я, — сказал художник, — тотчас же с отвращением шарахался, стоило мне представить себе инженера, и тут же через люк отправлял его в яму. Еще когда я только услышал его имя впервые, меня чуть не вытошнило. С представлением об имени у меня сразу каким-то ужасным образом связалось представление о личности, и я понимаю, что не обманулся, столкнувшись с ним лицом к лицу. Никогда не обманываешься, когда, пожевав и выплюнув какое-то имя, видишь человека, который ему соответствует». Если же человека видишь прежде, чем узнаешь, как его зовут, то имя всегда окажется под стать. «Для того чтобы узнать, что за человек перед тобой, в большинстве случаев достаточно узнать только его имя, уж поверьте». В именах содержится всё, что необходимо знать. Чаще всего те имена, которые раздражают, образуют некую связь с человеком. «Человек, соответствующий своему имени, никогда его не подведет. Есть имена, от которых при первом же упоминании воротит сильнее, чем от самого тошнотворного порошка. Так случается, когда друг называет тебе имя одного из своих друзей, с которыми ты еще не знаком. Вы еще не наблюдали ничего похожего? Имена лепят людей».