Судьба разведчика
Шрифт:
— Не знаю, господин офицер. Я просто слышал разговор, когда дежурил у пулемёта.
— Не знаете или не хотите сказать? — настаивал Люленков, несколько повышая голос.
— Не надо так, товарищ капитан, — неожиданно вмешался Ромашкин. — Он совсем обалдеет от страха. Люленков рассердился, резко оборвал:
— Не лезьте не в свое дело! — Но тут же смягчился и перешел с начальственного «вы» на всегдашнее «ты». — Не понимаю, как ты их там в плен берешь? Кисейная барышня…
— Там мы на равных: он с оружием и я с оружием.
— Тоже мне, рыцарь!..
Ромашкин
«Что, если бы я попал к нему в лапы? — спросил себя Ромашкин и живо представил этого белобрысого не сгорбленным и понурым, а властным хозяином положения. — Он бы со мной церемониться не стал! А у нас, русских, всегдашняя жалость к слабому и какая-то нестойкая память к злу. Врагам-то нашим это на руку, но самим нам такая покладистость боком выходит».
Пленный заметил какое-то несогласие между русскими офицерами и беспокойно заерзал на табурете. Но несогласие уже исчезло. Капитан успел определить, что имеет дело с «мыслящим». А если так, то Ромашкин прав: допрос нужно вести по-другому — надо предоставить пленному возможность мыслить.
Люленков почти механически перебирал письма и фотографии, изъятые у Дитцера, тщательно изученные перед началом допроса. Писем было до десятка. Писались они в разное время — и в начале войны, и в последние дни. Писала их мать Дитцера.
— Значит, вы не хотите говорить правду? — уже по-иному повторил свой вопрос Люленков. — Тогда возьмите вот это письмо вашей матери, почитайте ещё раз и вспомните, что она вам советовала.
Дитцер с грустной улыбкой стал читать хорошо знакомые ему строки:
"Дорогой Франц!
У нас ужасное несчастье. Я потеряла сына, а ты старшего брата. Нет больше нашего доброго Генриха! Целый месяц от него не было писем, а вчера пришло уведомление, что Генрих убит под Петербургом. Эта страшная война сломала, исковеркала всю нашу жизнь. Меня пытаются утешить: «Слушайте, по радио сообщили о новой победе. Наша армия захватила ещё один город». А на что мне нужен чужой город? Пусть мне вернут моего Генриха. Теперь только ты остался у меня. И вдруг пошлют тебя занимать ещё какой-нибудь город, и ты там тоже можешь погибнуть, как Генрих!.. В нашем Лейпциге появилось много калек. Кто без ног, кто без рук. Когда-то я старалась уберечь тебя от простуды, а теперь думаю: пусть бы у тебя не стало ноги или руки, только бы ты был жив и избавился от этой проклятой войны…"
— Наверное, мать будет рада, что вы попали в плен, теперь её желание сбудется: вы останетесь живы, — сказал капитан.
— Да, спасибо вам… — Дитцер запнулся. Люленков уловил, что незаконченная эта фраза произнесена от души.
— Вот вы нас благодарите, а помочь нам не желаете, — продолжал он. — И подумайте, в чем помочь? В том, чтобы остались живы ваши друзья, чтобы скорее кончилась война. Почитайте, что вам советует мать в другом
«Мой славный Франц! Я восхищаюсь вашими победами. Каждый день в газетах длинный перечень городов, которыми вы овладели. Это под силу только такой великой армии, как наша. Генрих прислал свою фотографию. Он выглядел прекрасно. Я горжусь, что у меня такие сыновья…»
Листок в руке пленного задрожал. Франц Дитцер испуганно посмотрел на Люленкова, и тот решил: «Дошло». Однако внешне выразил иное:
— Я, кажется, дал вам не то письмо?
— Да, да, это не то… это очень старое письмо, — подтвердил Дитпер и положил листок на стол. Капитан посмотрел на дату:
— Не очень старое. Написано два года назад. Пленный опустил глаза. Он прекрасно понял капитана. Горестно вздохнул:
— Бедный Генрих…
И тут же решительно встал, сам подошел к столу с картой.
— Завтра ночью главные силы нашего батальона отойдут за реку по этой вот дороге. — Дитцер показал на карте и дорогу, и реку, и новый оборонительный рубеж. Он хорошо разбирался в топографии. — Там, где наш полк стоит теперь, останется только прикрытие: по взводу от батальона. Я знаю об этом потому, что в прикрытие назначен и мой взвод. Все, кого оставят здесь, должны много стрелять, создавая видимость, что обстановка не изменилась, что оборону держат прежние силы.
— Ну, вот и прекрасно! Больше мне от вас ничего не нужно. Впрочем… — Люленков подал Дитцеру групповую фотографию немецких солдат и офицеров. Они стояли возле бревенчатого дома и хмуро глядели в аппарат. — Не знаете ли кого-нибудь из этих людей? Они ваши сослуживцы по сто девяносто седьмой дивизии.
Дитцер долго вглядывался и отрицательно покачал головой:
— Нет, никого не знаю.
Капитан подал ему другую фотографию — на ней были те же лица, а сбоку ясно просматривались столбы виселицы, и кто-то в белом висел на веревке. То была «Таня» — Зоя Космодемьянская.
Пленный отшатнулся. Наверное, подумал: «Господи, как хорошо, что я никого не узнал на первом снимке!»
Люленков поспешил успокоить его.
— Нам известно об этой трагедии все: имя казненной девушки, фамилии палачей, где и когда это случилось. Моего коллегу, — он кивнул в сторону Ромашкина, — интересует только один вопрос. Если вы случайно были в этой деревне или слышали чей-нибудь рассказ о том, как вешали молодую партизанку, не вспомните ли такую деталь: у повешенной были зеленые вязаные варежки?
— Я об этом вообще ничего не слышал. — Дитцер ещё раз опасливо взглянул на фотографию и по склонности своей к логичным суждениям добавил: — Она же висит в нижнем белье, разве могут при этом быть на ней варежки?
— Ваши солдаты её раздели, разули и водили босую по снегу. А до этого она была одета. И вот нам бы очень хотелось узнать: были у нее зеленые варежки или нет?
— Верьте мне, господа офицеры, — взмолился пленный, — я к этой казни не имею никакого отношения….
Его отправили в штаб дивизии, а полк стал готовиться к преследованию противника. Колоколъцев вызвал Ромашкина, приказал: