Судьба Шарля Лонсевиля
Шрифт:
Настало затишье, какое часто бывает в разгар народных волнений.
"Дальнейший ход событий не совсем ясен, - записал Лонсевиль.
– Следует расспросить о нем не только Мартынова и Костыля, но и Ларина - в его руках находятся все документы, имею-щие касательство к восстанию.
Отныне я пишу не биографию великого человека, как предполагал ранее, но биографию крестьянского возмущения".
На этом запись Лонсевиля обрывалась. Дальнейшие события не дали ему возможности закончить начатую работу по изучению мятежа приписных крестьян.
ГЛАВА
Вечеринки у Юрия Ларина носили иногда таинственный характер. Собирались молодые чиновники губернских учреждений. Они играли в фараон, пели песни, пили водку и под шумок вели вольнодумные разговоры. Сборища эти получили наименование "парижского парламента".
Лонсевиль бывал несколько раз у Ларина, стремясь изучить русские нравы и получить новые сведения о Климе Соболеве и конце крестьянского восстания.
Особенно памятным для Лонсевиля был последний вечер,совпавший с приездом Ламсдорфа.
С утра шел снег, падавший густо и совершенно отвесно. В зимнем пейзаже господствовали две краски - серая и белая. Белой была земля, а серым и темным - небо. Поэтому свет вопреки обычным законам падал не с неба, а подымался с земли, что придавало редкую причудливость садам, превращенным инеем в гигантские кружевные видения, городу и лицам людей, освещен-ным снизу.
У Ларина пахло угаром, дымили шандалы и собравшиеся молодые люди пели излюбленную песенку "парижского парламента":
Наше вечное согласье
Нам подаст веселы дни.
Насадим народам счастье
Мира сладкого в тени.
На этот раз среди чиновников сидел грузный старик с бегающими глазами вора и льстивым голосом. Он тер ноги, обутые в меховые сапоги, и охал.
– Вот осколок екатерининского века, бывший полковник Тарновский. Ларин подвел Лонсевиля к старику.
– Очевидец многих событий, вас интересующих. При императоре Павле он был сослан к нам на завод писарем, но до сих пор не получил помилования. Отсюда вы можете судить, как жестоки наши российские законы и как беспощадна Тайная экспедиция.
– За что вы сосланы?
– спросил Лонсевиль. "Явный мошенник", - подумал он про себя и пожал плечами: неразборчивость Ларина начинала его удивлять.
– Я без водки рассказывать не согласен!
– прокричал старец сипло и весело.
Лонсевиль пристально смотрел на Тарновского.
Фамилия эта всплывала в глубине памяти. Она была связана с чем-то давно забытым, от нее осталось одно только ощущение противности и смрада.
Наконец Лонсевиль вспомнил - да, эту фамилию он слышал в городе Кале, где сооружал помосты для погрузки пушек на корабли. Там ему рассказывали об английской авантюристке герцогине Кингстон, жившей в Кале, и об управителе ее имениями и водочными заводами в Рос-сии полковнике Тарновском. Так вот кто сидел перед ним! Беседа обещала быть занимательной.
– Кстати, - промолвил Ларин, - вы осведомлялись о значении букв В, О и З, выжженных на лице у Костыля? Они составляют слово "Возмутитель".
– Это что! Холопам жгут лбы за дело, - пробормотал Тарновский.
– А вот у герцогини Кингстон выжгли позорное клеймо на левой руке за двоемужество, и с тех пор она не могла носить бальных туалетов. То холоп, а то герцогиня несравненной красоты. Разницу постигаете?
Лонсевиль промолчал.
– Юрий Петрович сообщил мне, что вы, будучи историком, интересуетесь бунтом здешних холопов.
– Тарновский икнул.
– Ну что ж, история - вещь почтенная, хотя и малосовместимая со званием инженера.
– История - это я.
– Старик ударил себя в грудь. Он заметно пьянел.
– Я был управите-лем богатейшей женщины в Европе, затмившей блеском своих брильянтов императриц. Я привел из Лондона в Петербург корабль с картинами, подаренными матушке Екатерине герцогиней Кингстон. Целый фрегат, батенька, одних Рембрандтов. Мы пили чай на ящиках с творениями Рафаэля. Это надо понимать! В этом есть видимость широкой русской натуры!
Когда леди Кингстон прибыла в Петербург на собственной яхте, вся столица заполнила набережную и приветствовала красавицу криками и бросанием цветов. Леди Кингстон блистала на всех балах и, выражаясь фигурально, была летней розой на всех зимних праздниках и парадах. А чего стоил тот зимний парад, когда холоп Клим Соболев, приписной к Александровскому заводу, подал царице челобитную... Стой, не мешай, дай рассказать по порядку. Я рассказчик отменный.
Было это зимой тысяча семьсот семидесятого года. Слышал я стороной о мятеже на заводе и о посылке следственной комиссии, но делом сим не интересовался.
Говаривали, что восстание стихло и что мятежники сидят, мол, и ждут царицына решения. Ждали, ждали, да заждалися. Прислали в столицу Соболева. День выдался морозный, золотой, солнце блистало, батенька мой, не хуже, чем сабли гвардейцев.
Старик выпил.
– Ты не гляди на меня, Юрий Петрович, точно я бродяга. Когда выпью, во мне поэзия возгорается. Недаром я Державину сказал обидные стишки:
За счастье поруки нету,
И чтоб твой свет светил нетленно свету,
Не бейся об заклад.
– А не тебе ли Державин сказал их!
– спросил юноша в грязном малиновом фраке.
– Замолкни, птенец! Слушай, что будет. День был трескучий и снежный. Царица ехала в золоченой карете на полозьях, а за нею невдалеке следовала в открытых санях леди Кингстон.
Внезапно к карете императрицы подбежал молодой холоп в чистом армяке, пал на колени в снег и крикнул весело и требовательно: "Царица-матушка, примай челобитную на великие наши обиды!"
Царица подняла веки - а надлежит помнить, что подымать их было трудно, ибо они тяже-лели от сурьмы, - светлые ее глаза блеснули улыбкой. Улыбку ту она изучила в совершенстве и могла вызывать на устах в любое мгновение.
Лошади остановились. Граф Орлов подъехал к челобитчику. Я заметил, как в гневе тряслась, сжимая повод, его рука с синим родимым пятном на пальце. Признаться, я был напуган.
"Ну, что ты?
– спросила царица протяжно, что означало приветливость. Подай сюда. Кто ты таков?"