Судьба, значит…
Шрифт:
А бляхи-то, бляхи! Горят! И – стрелки на штанах. Как наводить их, служивые знают. Оттягиваешь штанину вдоль ноги и несколько раз проводишь по изгибу междузубьем расчески: вверх – вниз, вверх – вниз. И стрелка готова. Такая вот солдатская смекалка.
– Гутэн таг! – здороваемся, при этом успеваем окинуть взглядом зал: наших, в смысле офицеров вроде нет. Встреча с ними была бы весьма нежелательной. Как с теми же «макаронниками», как называли мы сверхсрочников (прапорщики – по-нынешнему), имея в виду сытую их макаронную жизнь. Суть в том, что излюбленным блюдом нашим
В общем, и те, и другие запросто могли сдать нас: ведь нам, срочникам (служащим по призыву) строжайше запрещено было посещать питейные заведения. Более того, имелось негласное указание владельцам этих самых заведений при появлении нашего брата тут же сообщать об этом в гарнизонную комендатуру.
– Т-а-а-г! – вторит розовощекий бармен.
Ох уж, эти немцы! До того небрежны в приветствии. Ну почему бы не сказать, как надо: «Гутэн таг!», «Гутэн моргэн!»? Нет же: «Т-а-а-г!», «Мо-о-ргэн!» Или – «Видэрзээн» вместо «Ауфвидэрзээн» (До свиданья!). На звуках что ли экономят? И тут верны своему прагматизму? Это равносильно тому, чтобы мы, здороваясь, говорили: «Де-е-нь!», «У-у-тро!» Нет же, говорим, как надо: «Здравствуйте!», «Добрый день!», «Доброе утро!» Ну, друзьям, понятно – «Привет!», «Пока!»
Вспомнилась история почти анекдотическая. Рассказали ее все те же «макаронники» – сверхсрочники. Как-то в гаштете набрались они крепко! Шумели, наверняка буянили. Законопослушный бармен тут же позвонил в комендатуру. Забрали хлопцев. Отсидели они, все честь по чести, и снова сюда, в гаштет: «У-у, морды!» В ответ – сама любезность: «Гут моргэн!», «Гут моргэн!..» Умеют, значит, правильно сказать, когда захотят…
– Вотка? – бармен вскидывает на нас светло-голубые глаза.
– Я-а-а, – киваю я. «Я-а-а» у них – наше «да». Ну, язык! И решительно добавляю:
– Цвай хундэрт! (Двести.)
Балацкий, нахмурившись, смотрит на меня. Он не знал и не хотел знать немецкого языка по идейным, как говорил, соображениям. В войну погиб его дед, инвалидом вернулся отец. Как такое забыть? Конечно, он понимал, что немцы теперь не те, многое узнали и осознали, да и сами натерпелись от своего бесноватого фюрера, тем не менее, глядел на них так, словно хотел убедиться: действительно ли все поняли и осознали?
Как-то в гаштете… Опять гаштет! Любили мы все-таки хаживать в это заведение. И не выпить ради. Для этого и другие возможности случались. Общения ради хаживали мы в гаштет. Пусть на кое-каком немецком, а с той стороны – на кое-каком русском, но ведь изъяснялись: кто есть кто, откуда, немного о политике. Мы это называли народной дипломатией.
Так вот, с полчаса, наверное, Балацкий общался с одним пожилым немцем при помощи всего двух фраз: «Гитлер – сука!», – восклицал он, уже изрядно поддавший. «Сталинград!», – вторил ему немец, качая хмельной головой. «Гитлер – сука!», – снова восклицал Балацкий, ударяя кулаком по столу. «Сталинград!», – повторял немец и, задрав на спине рубаху, показывал зарубцевавшиеся раны. И ведь понимали друг друга.
Своего «сталинградского» немца, уже совсем «хорошего», он довел до дому, прислонил, как полагается, к дверному косяку. Тот панически замахал руками: «Цюрюк! Цюрюк!» В смысле – назад. За дверью, действительно, послышался женский голос. Балацкий, понятное дело, ноги в руки и – назад, в часть…
Эту историю он нам частенько рассказывал. Мы ухахатывались. Особенно над этим его «Гитлер – сука!» Как будто немец и впрямь понимал, что такое по-русски «сука»…
Все еще нахмурившись, Балацкий смотрит на меня, потом переводит взгляд на бармена и для убедительности выбрасывает два пальца. Тот понимающе кивает:
– Айн момэнт, – и ставит на картонки-кругляшки две слезные стопочки.
Как сейчас вижу: берем мы эти стопочки и аккуратно так, нежнейше, наслаждаясь их прохладой, чокаемся:
– Будем! – и лихо опрокидываем.
Неспешно закуриваем. Свои, махорочные.
– Ну, шо? – спрашивает Балацкий. – Ишо по одной?
Расслабившись, он любил вклинить украинское словечко. И еще – когда волновался. Тут уже запаса русских слов ему явно недоставало. Родом он был откуда-то из Прикарпатья, то ли из Тернопольской, то ли из Хмельницкой области. Вообще, мы как-то мало интересовались, кто есть откуда: из какого города, поселка? Это не считали столь важным. Важно было, что все мы – из Союза. Союзом мы называли Советский Союз.
– Чуть повременим, – говорю Балацкому, – оглядимся, освоимся.
Зал небольшой. Мягкий полумрак, деревянные столы, заставленные пивными кружками, бутылками лимонада – пожилые, молодежь, дети. Немцы любят хаживать в гаштет всем семейством.
– А нас, кажется, приглашают, – киваю на столик у окна. – Вон тот камрад в клетчатом пиджаке. Давай еще по сто – и к нему.
– Давай.
Присаживаемся. Кладем на стол краснозвездные пилотки:
– Гутэн абэнд!
В ответ, естественно, А-а-бэнд!.
– Камрад! – приподнимаю стопку. – Гэзунд! (На здоровье!)
Он никак не отреагировал на мои слова или сделал вид, что не понял, и, отхлебнув пива, продолжал глядеть на нас не то чтобы с интересом, а как-то проникновенно-пытливо, и глаза холодные, что осеннее небо.
– Капрал? – задерживает взгляд на моих погонах.
– Сержант, – констатирую я, заведомо зная, что он опять чего-то не поймет.
Он ухмыльнулся:
– Бундэс рэпублик – гут. Дойче дэмократише рэпублик – шлехт!
– Шлехт? Плохо? – наклонился ко мне Балацкий. – О чем это он?
– Да так… Западный он немец.
– Оцэ дило! – насупился Балацкий, пухленькое лицо его порозовело, «ежик» на голове ощетинился.
Да, непростая штучка этот камрад. Да какой он к черту камрад? Казачок засланный.
– Бундэс рэпублик, – обращаюсь к нему, также чеканя слова – капитализм.