Судьба. Книга 4
Шрифт:
Меле согласился, что в отношении Огультач замечание справедливое, а что касается Нурмурада, то так решила комиссия потому, что тот хитрит — собрал к себе родственников из других аулов, чтобы земли побольше получить. Аллак добавил, что землю получат все, обиженным никто не останется.
Аннагельды-уста покивал: да, да, всё идёт в общем правильно, однако с Нурмурадом следовало бы разобраться — может быть, родственники, действительно, чтобы было легче, хотят жить и работать совместно. Надо только узнать, получили они наделы в тех аулах, где жили прежде, или нет. И насчёт обделённых землёй — тоже стоит подумать.
При этих словах Аннагельды-уста посмотрел на Черкез-ишана, но тот только недоуменно пожал плечами. Клычли промолчал. А мягкосердечный Аллак возмущался и тряс головой: врёт ведь, всё врёт, обезьяна краснозадая! Ничего она не просила, и кулаком на неё никто не махал, и Джерен в глаза её не видела!
Аннагельды-уста, посмеиваясь в бороду, согласился, что, возможно, слухи, дошедшие до пего, несколько преувеличены. И спросил Меле, отдала ли комиссия кому-нибудь тот участок его, Аннагельды-уста, надела, от которого он отказался и на который посягал Сухан Скупой. Меле ответил, что нет, не отдала, участок пока бесхозный. Вот и хорошо, сказал Аннагельды-уста, пусть его отдадут Энекути и ходжа му.
Вмешался Черкез-ишан и заявил, что как из палана [6] не получится конского седла, так и из дармоеда — дайханина. Земля, отданная лежебокам, любителям дарового куска, — пропавшая земля. Этот ходжам не знает, где у лопаты ушко и с какой стороны ишака в арбу запрягать. Пусть сидит где-нибудь и бормочет свои молитвы, а землю надо отдать в честные руки.
Черкез-ншану решительно возразил Клычли, сказав, что нет необходимости попрекать человека прошлым. Советская власть бросила лозунг: «Кто не работает, тот не ест», и если бывший бездельник захотел работать, надо дать ему возможность вернуться к честному труду, а не гнать взашей обратно к тунеядству.
6
Палан — вьючное ослиное седло.
Черкез-ишан скептически махнул рукой, но Аннагельды-уста одобрил слова Клычли. Согласились и Меле с Аллаком: пусть работают, дадим землю.
Вода стремится в низину, птицы — к гнездовьям
Парень подтянул повыше голенища сапог, перебрался через арык. Привстав на цыпочки, вгляделся: отсюда уже должен быть виден аул. По направлению к аулу медленно тащилась одинокая фигурка с вязанкой хвороста на спине. Радуясь попутчику, парень зашагал быстрее.
— Аю, тётушка, — окликнул он, догоняя, — не торопись! Я тебе сейчас помогу!
Женщина остановилась. Тяжело шаркая старенькими ковушами, медленно всем телом повернулась на зов.
Парень замер.
— Мама? — не то утверждая, не то спрашивая,
— Вай! — беспомощно вскрикнула женщина и как стояла, так и села со своей привязанной к спине вязанкой, сидя, протянула руки к парню. — Сыночек! Дурды-джан! Иди сюда, я прижму тебя к сердцу!..
Дурды опустился на корточки рядом с матерью.
— Пришёл я, мама… пришёл… вернулся… — повторял он, обняв материнские плечи.
А мать трясущимися пальцами ощупывала, ласкала его лицо — брови, нос, губы, и из её невидящих глаз по морщинам, как два горных ручейка, текли слёзы.
— Сыночек мой… единственный мой… вспомнил про свою мать, вернулся… Ночью шаги твои слышала… днём шаги слышала… думала: вот Дурды-джан мой идёт… Услыхал аллах мои молитвы, оглянулся милостивец на сиротство моё — вернул мне сыночка…
— Не плачь, мамочка, не надо плакать.
— Я не плачу, сыночек… Это горе моё плачет… Прогнал ты его, вот оно и плачет… Никуда теперь не уедешь?
— Нет, мама, никуда не уеду. Война давно кончилась.
— Да будет она окончившейся на веки веков… Дай я тебя ещё обниму, Дурды-джан…
Светлый праздник пришёл в бедную лачужку Оразсолтан-эдже. Она суетилась, не зная куда усадить сына, чем его угостить. Она так растерялась от неожиданно свалившейся радости, что у неё всё валилось из рук. Возвращение сына казалось ей, разуверившейся в милостях судьбы, каким-то волшебным сном, и она боялась проснуться, боялась на минуту отойти от сына, чтобы не исчез волшебный мираж.
Прослышав о возвращении Дурды, наведывались аульчане. Не из любопытства, а так, отдавая долг вежливости. И с долгими разговорами они не задерживались, тем более, что в кибитке Оразсолтан-эдже не на чём было даже присесть — единственная кошма, на которую мать усадила сына, была размером не намного больше намазлыка.
— Специально для тебя сделала её, Дурды-джан, — хвалилась сияющая Оразсолтан-эдже. — Люди иногда мне приносили овчины, я их ощипывала, а когда шерсти набралось побольше, сделала комшу. Слово себе дала, что расстелю её только, когда ты вернёшься. Вот и дождалась радости, дошли до аллаха мои молитвы. Теперь и умереть можно без сожаления.
— Пусть враги наши умирают, а мы ещё поживём, — ответил Дурды.
Он был настроен далеко не так радужно, как мать, его угнетала откровенная нищета, которую он увидел в отчем доме. Особого изобилия здесь, по правде говоря, не было никогда, но и жили не хуже многих других. Отец тогда ещё был жив, Узук… С неё-то и начались все беды — когда похитили её люди Бекмурад-бая и насильно повенчали с косоглазым Аманмурадом. Потом её Берды увёз, а потом и пошло, и завертелось.
— Хех-чек! — послышалось за дверью кибитки. — Хех-чек!
Мать и сын переглянулись.
— Кто-то верблюда сажает, — сказала Оразсолтан-эдже. — Пойти взглянуть, кто бы это мог быть.
Но она не успела подняться, как в кибитку заглянул кряжистый широколицый парень с курчавой бородкой, в котором Дурды не сразу признал Моммука — сына арчина Мереда.
— Свет глазам твоим, Оразсолтан-эдже! — закричал Моммук. — Поздравляю с возвращением сына! Ну-ка, Дурды, давай поздороваемся! Я вам два верблюда саксаула привёз! Хороший саксаул — сплошной жар. а не саксаул! А сейчас я к вашим дверям овцу приволоку! У вас той сегодня, все мы рады!