Судьба
Шрифт:
В это время подтащили еще копны, и Захар стал бросать сено на помост, забыв о Варечке; сильный, неожиданный порыв ветра сорвал у него с вил полкопны сена, понес по лугу, и тотчас послышался первый, еще далекий, но уже грозный раскат грома. Захар огляделся. Облако давно превратилось в тучу, закрывшую добрую половину неба; солнце у другого горизонта светило ясно и ровно, и от этого туча казалась особенно зловещей и буйной. Уже хорошо различался катившийся впереди нее толстый неровный вал облаков, и уже хорошо было видно, какие немеренные силы заложены в них; на глазах облака свивались в тугие жгуты, клубились, то и дело пронизываемые бледными, длинными молниями.
Захар закричал на подтаскивавших копны парней, торопя их, стог рос на глазах, но уже ветер со свежими запахами близкого дождя потянул из-под тучи и больше не прекращался, подавать
– Хорош, хорош работничек! – сказал он, и Захар засмеялся, увидев его метнувшееся вниз изумленно-землистое лицо; оглушительно рассыпавшийся удар грома растекся по земле, и тотчас весело и неотвратимо надвинулась стена дождя; зажмурившись, Захар подставил потокам воды голову. Кто-то позвал его, и он, помедлив, наслаждаясь свежестью чистого, омытого тела, забрался под стог с наветренной стороны, где укрылись от дождя человек двадцать; лошади, тоже освобожденные дождем от работы и слепней, шумно встряхиваясь время от времени, жадно щипали траву; их почти не было видно в потоках дождя.
Когда гроза кончилась, Захару не захотелось ехать со всеми вместе в село, и он возвращался один, довольный; стог закончили вовремя, и Захар шел медленно (свою разъездную лошадь он отдал для работы в лугах), с той приятной усталостью, когда и мыслей-то никаких нет, а просто хорошо вот так пройтись после удачного, нелегкого дня по сырым, богатым полям. Он отвык от тяжелой мужицкой работы, и сейчас ломило в плечах и ноги были слабыми; споткнувшись на ровном месте, Захар подумал, что еще не совсем окреп после больницы. Земля уже успела впитать воду, и чувствовалось слабое теплое испарение; Захар нагнулся, захватил горсть земли, помял ее, почти с наслаждением ощущая ее спокойную, уверенную податливость, и пошел дальше; он заметил сейчас, что улыбается без всякой причины, невольно свел брови, разжав пальцы, высыпал землю. Впервые с тех пор, как он стал председателем колхоза, его поразила и даже испугала неожиданная мысль именно о себе, о том своем новом, непривычном положении, когда он, молодой еще мужик, должен распоряжаться жизнью большого села, и от него во многом зависел и теперь порядок и слаженность жизни стольких людей.
Такие мысли пришли к нему впервые, и он стал думать, как же это случилось, и вспомнил разговор с Брюхановым перед самой организацией колхоза; в ответ на его отнекивания и неуверенность Брюханов с непривычной жесткостью сказал, что есть партия, его, Захара Дерюгина, партия (Захар вспомнил сейчас даже интонацию Брюханова, его пристальный затемневший взгляд), и что именно бывшим красным фронтовикам необходимо встать во главе колхозов, и нет такого права у членов партии отказываться и бояться. Захар еще вспомнил, как Брюханов через месяц прислал ему несколько связок книг с коротким указанием читать и набираться разума, и добродушно засмеялся. Читать приходилось только ночами, день уходил на дела, нужно было и в конторе посидеть, и в бригады наведаться, а по вечерам обступала собственная семья, тоже святым духом не проживешь – там дрова кончились, там хлев разваливался, детишки тоже не желали упускать свое. Но книга, он чувствовал, уже начинала затягивать его; дождавшись, когда все улягутся и в избе наступит покой, он подолгу сидел, привернув фитиль лампы и перечитывая многие страницы по нескольку раз подряд. Брюханов прислал ему в числе других книг громоздкое, с золотым тиснением издание «Этюдов о природе человека» Мечникова, и Захар долго не мог оторваться от этой книги, именно она положила начало изумлению Захара перед таинством жизни; читая о человеческом организме, о сложном взаимодействии его частей, о его инстинктах и отклонениях, о продолжении рода как главной обязанности всего живого, о смерти как естественном завершении любой жизни, он поражался, до чего все просто и объяснимо. Он теперь ловил себя на том, что
Захар Дерюгин уродился не в отца Тараса, мужика великой физической силы (тот мог поднять зубами с пола куль соли в десять пудов и одним движением головы, держа руки за спиной, легко перекинуть его через себя), но недалекого и неграмотного, считавшего гривенники по пальцам. И не в деда Василия уродился Захар, говаривали на селе, видя одинокий огонь в избе Захара в ночную пору; тот был хоть и хитер, и промышлял, случалось, в извозе, тоже не читать, ни писать не умел, правда, горазд был рассказывать о чужих городах, о встреченных в пути людях.
Подходя к своей избе, Захар еще издали увидел темные окна, значит, баба, намаявшись за день, уже легла и дети спят, а ужин, какой есть, стоит на столе, накрытый чистым рушником. Захар наведался во двор, послушал, как жует жвачку и шумно вздыхает корова в сарае, достал из условного места проволоку, согнутую в виде крючка, просунув ее в паз между бревнами, легко и привычно отодвинул щеколду, толкнул дверь в сени. Дверь в хату оказалась открытой, значит, мать не ложилась еще; достав спички, стараясь не шуметь, Захар зажег лампу. И жена, и дети спали за ситцевым выцветшим занавесом, разделявшим избу на две половины; он приподнял рушник на столе, увидел остывшую жареную картошку на щербатой с выгоревшими краями сковороде, большую глиняную кружку молока; взяв ведро воды и рушник и выйдя на улицу, стянул с себя пропотевшую рубаху, в темноте вымылся до пояса. По всей деревне слышались веселые голоса возвращавшихся с покоса людей, кое-где тревожно ревели недоеные коровы и брехали собаки; Захар вытерся, оделся и, вернувшись в хату, сразу сел к столу, пододвинул к себе захрясшую картошку и стал есть. Из-за занавески послышался плач не то Кольки, не то Егорушки, спавших вместе в люльке; жена что-то пробормотала, успокаивая, и все опять стихло; лишь бились, проснувшись от света, мухи в окне. Доедая картошку, Захар услышал оханье и движение на печке: показались сначала жилистые худые ноги матери, затем и вся она, в холщовой рубахе с длинными рукавами и в широкой домотканой юбке. Она слезла сначала на лежанку, затем на пол и, подойдя к столу, перекрестившись на темные лики икон, села на лавку.
– Говори уж сразу, мамаш, – тихо попросил Захар. – Чего не спишь?
– С вами поспишь, – так же не в полный голос, поглядев на ситцевую занавеску, отозвалась бабка Авдотья с непонятным Захару осуждением и злостью. – Слыхал, ноне в обед Манька-то Поливанова родила парня, здоровый, фунтов на десять. Срам-то, господи, – сморщилась бабка Авдотья, стараясь заплакать, но не смогла, и оттого, сделавшись еще угрюмее, отвернулась. – Бога забыли, распутство в миру одно. Варечка-то Черная только перед тобой прямо с покоса заскочила, как нюхом ей перенеслось. Ну до чего же, поет, стерва, на председателя нашего похож, две вылитых капли, носик, бровки. Ее выпроваживают, она за стенки цепляется, прямо вся оплывает от смаку, ох, ох, ты горюшко, горюшко…
Бабка Авдотья наконец и в самом деле заплакала от собственных слов, от жалости к себе за непутевого сына, и, сразу сделавшись меньше, угнувшись по-зверушечьи, утерлась жесткой, в черных трещинах ладонью, и Захар, еще продолжавший машинально жевать картошку и хлеб, отложил от себя вилку с деревянным черенком. Он ждал этого, и все-таки его охватило чувство полной беспомощности. Он давно, уже месяца три, не встречался с Маней; стесняясь своей полноты, она заказала ему не то что приходить, но и думать о ней, и сейчас первым его желанием было пойти, сказать о своей радости, просто увидеть ее; о младенце, как о чем-то живом, имеющем право на внимание, он пока не думал. Прикурив от лампы, он накинул на плечи пиджак.
– Пойду на улицу, покурю, а то не продохнешь тут потом.
– Гляди, идол, не вздумай к ней, – торопливо-испуганно зашептала мать. – Погоди, обувку найду, с тобой выйду.
– Ну что ты, мать, – некрасиво, страдальчески поморщился Захар, но она, не слушая его, вышла следом, в стоптанных опорках на босу ногу и в своем стареньком, с аккуратными заплатами на локтях пиджаке, перешедшем к ней от сына, села рядом с Захаром на завалинку; от неловкости перед нею, от ее осуждающего молчания он отодвинулся, вздохнул про себя.