Судный день
Шрифт:
С этим Андрей и забылся в своей застуженной намертво стальной норе дремотным тяжким сном.
Он подхватился, учуяв беду, унюхав ее коченеющим курносым носом. И долго лежал, улыбаясь, идиотиком, не в силах понять, откуда идет эта беда.
Вроде бы Андрею было и неплохо. Благостно и уютно. Невиданной красоты птички из той самой страны райских птичек порхали перед его глазами, ослепляли. Орехами — больше его головы — раскачивали длинноногие пальмы, гроздьями, как летучие мыши, зрели на других диковинных деревьях бананы. А он лежал голый среди этого великолепия и тянул из расколотых орехов густой, как козье молоко, сок и грыз бананы.
Он хорошо
Бессмертие родилось в нем на черени бабушкиной печки. Бабушка умирала среди дерюжек на узких полатях, в простенке между печкой и окном. Он видел ее Смерть. Она вошла в дом сквозь стену, в том месте, где лежали бабушкины прозрачные ноги. Вошла без косы, в деревенской кортовой юбке, незрячая, с изможденным восковым лицом покойника. Держась за стенку руками, пошла, пошла по полатям к голове бабушки. Наклонилась и ласково тронула высохшее лицо.
— Ну, наконец-то, обрадовалась бабушка. — Заждалась я тебя, родненькая.
— Работа, — прошелестела Смерть. — Сколько тут вас. С ума вы посходили, что ли? Мрете и мрете. Только и слышно: Смерть туда, Смерть сюда. А Смерть-то одна.
— Я понимаю, — вздохнула бабушка. — Ты уж, девонька, не гневайся на меня. Бегала я от тебя, глупая была... Сколько раз я тебя обманула...
— Что же в этом хорошего? — недовольно спросила Смерть. — Не меня ты обманывала, себя.
— Так, родимая, так. Да, пока живешь, все надеешься. Куда ты меня там у себя пропишешь? Тут-то я верующая, но беспашпортная...
— Ох, горе мне с вами, беспашпортными, — посетовала Смерть, — шибко много вас у меня. Пусть господь-бог решает.
— Вот оно как, — вроде бы возмутилась бабушка. — Погодю помирать.
Тут и Смерть возмутилась:
— Гляжу я на тебя, вроде бы и не женщина ты. Должна ведать — нельзя годить с тремя делами — рожать, помирать и с... Так чего же ты хочешь сейчас?
— Срамница, — сказала бабушка. — Справляй уж свою работу, окаянная...
— Обзываться будешь...
— Не буду, родимая, не буду... Я начальство паважаю. Прости язык мой, милостивица... Помстилось мне, будто перед смертью мы все равны. Не гневайся, панночка.
— То-то, ну давай... — И вновь Смерть ласково коснулась бабушкиного лица.
— Стой, стой, окаянная! — как на корову, опять прикрикнула бабушка. — Хочу я, чтобы на том свете я была вместе со своим хозяином горепашным.
— Это уж как решат.
— Ну и раздумала я тогда помирать. — Бабушка зашуршала дерюжками, попыталась подняться.
— Добро, добро, — испугалась Смерть.
— Я еще не все сказала. — Бабушкин голос окреп, и слова у нее пошли чистые, хотя и редкие: — Внучок... горепашец... Жизни теперь мало веры. Тебе... Смерти... его доверяю... Пригляди... В обиду не дай...
— Да ты никак со мною торгуешься? — Смерть поджала губы.
— Все, панночка... Все, милостивица... Не столковались... Не судьба мне умереть...
— Хорошо, хорошо, — сдалась Смерть. — У-у, семя крапивное... По старой памяти, так и быть, замолвлю словечко.
— Хорошо... Хорошо... Хороша як... Хо-ораша-а... — Морщины на лице бабушки разгладились,
Андрей боялся пошевелиться, захваченный великой тайной смерти, быть может, большей тайной, чем рождение. И Смерть сама была захвачена этой тайной, стояла не шелохнувшись. Вдруг бабкины губы вновь ожили и зашевелились:
— Передаю... передаю... — комарино прошелестело от полатей.
— Что, что?.. От кого? Кому? Кого?
Но ни на один из этих вопросов ответа уже не было и не могло быть. Их унесла с собою бабушка. Их надо искать и найти самому. И он будет искать и найдет. Найдет!..
Смерть посмотрела на Андрея и склонилась над бабушкой. Что она там с ней делала, он не видел. Но бабушка задышала, задышала и смолкла, вытянулась на полатях. А Смерть прежним путем, ощупью, по стенке, пошла к ногам. Исчезла, растворилась ее кортовая деревенская юбка, восковое лицо. А Андрей всколыхнулся и полетел в райскую страну.
Прекрасно, солнечно и сытно было в этой стране. Но что-то Андрею не нравилось: очень уж, видимо, тепло и сытно. А он не привык ни к тому, ни к другому. Более того, он не верил, что такое одновременно может быть. Если все хорошо, значит — неправдоподобно, нечисто. Завлекают его. И все в нем возмутилось против райской благостной изобильной и непонятной доброты. Он не привык, не мог верить доброте, доброта убаюкивает и расслабляет. Ее специально изобрели для беспризорников, но его бананами не купишь.
Андрей попытался подняться, и в ту же минуту райские кущи исчезли. Он почувствовал, что находится в гробу. Добротном стальном гробу. В нем было холодно, как в могиле, и темно, как в могиле, и тихо, как в могиле. И скован он был по рукам и ногам, спеленат, как в могиле или в детской зыбке. И выхода из могилы не было.
Он не испугался. Растерялся. Не мог понять, есть ли у него руки, есть ли ноги, или только голова, бесполезная и беспомощная без рук и ног. Начал припоминать, куда же все это девалось. Припомнить не смог, но голова сама по себе поднялась и безбольно, но со звуком ударилась о крышку гроба, как он решил. В воздухе родился сверлящий уши звон, сладостно торкающей болью вонзился в позвоночник. Андрей обрадовался: появились позвоночник и уши. Он начал множить звук и звон, биться головой о свой гудящий гроб. И постепенно начали расти руки, ноги, стала оживать память.
Голова уже соображала, но не могла объяснить тишины. Ведь должен был покачиваться вагон, должны были стучать колеса, звякать сцепки. А стояла тишина, только гудела ферма. А тишина ему ни к чему, он должен торопиться в другую жизнь. Нет, не в райские кущи, а к Кастрюку, Жукову, Тамаре.
Андрей вывалился из своего гробика на гармошечный, не холодный и не теплый пол вагона. Но двигаться еще не мог, хотя уже знал, что у него, как и у всякого исправного беспризорника, есть и руки и ноги. Ноги, чтобы убегать от милиционеров, руки, годные на все.