Суета
Шрифт:
Пока Лев Михайлович был в купе один и лишь гадал, кто станет его дорожным собеседником. Конечно, не исключено, что спутником окажется вовсе даже не спутник, а прекрасная спутница, и тогда черт его знает, какой степенью интимности обернутся доверительные дорожные беседы. Не исключено, что придется быть чересчур галантным, запредельно вежливым, чтобы не обидеть ненароком доверчивую, ласковую незнакомку…
Лев Михайлович примостился в углу, незатейливо вжавшись между окном, столом и стенкой, как и большинство пассажиров, коль у них такая возможность имеется. На столик сразу же положил сигареты и зажигалку, — неизвестно, как отнесется к этому виду отравы будущий попутчик, но карты уже выложены.
Оставалось меньше пяти минут до отхода поезда. Вообще-то Лев
Лев Михайлович развернул вечернюю газету, хотя ему совершенно неинтересны были городские новости. Он вообще принял решение уйти, отвлечься от проблемы и забот своего города, своего окружения. Он ушел от всех и от всего. Он отринул от себя рабочие нужды, перестал решать оздоровительные ребусы для трудящихся района в радиусе пятнадцати — двадцати километров от больницы. Он не хотел растравлять себя лестными и ласкающими душу картинами, будто кто-то станет горько плакать и страдать по нему. Наверняка великолепно обойдутся и без него. Ему надоело, не хотелось, обрыдло думать и решать головоломку, как поделить свои двадцать четыре часа в сутки, свою душу, свое тело, свою боль между больницей, киностудией, Верой, Мартой, Ирой, их нуждами, претензиями, капризами и требованиями: как все это сочетать со своим, не сказать чтобы очень уж праведным существованием. Ему осточертело думать о своем отделении, которое уже начали растаскивать, и никто уже не знал, кому чего хочется, и обожаемая всеми больница в процессе этой самой борьбы за нее вдруг перестала быть обожаемой, стала странной, неопределенной, непонятной… Лев раз-двоился, раз-троился… и так далее — не счесть.
И не то чтобы осознанное это раздвоение, осознанная неправедность слишком тяготили его, делали в своих же глазах хуже — нет, «такова жизнь», с горечью и оправдываясь говорил он себе. И продолжал относиться с достаточным уважением и к самому себе, и к тем внутренним душевным борениям, которые, по его мнению, поддерживали в нем страдания, а стало быть, человечность. Он с удовольствием — так было удобно — подчинялся довольно расхожей мысли о страданиях как основе всего человеческого в человеке. Но при всем самом любовном к себе отношении сознавал, что долгое плавание в мутном потоке вынужденной фальши, наверное, весьма заметно разрушило свойственные ему устойчивые навыки честного человека, честного, насколько это было возможным при двусмысленных его попытках удержать свой корабль на поверхности изменчивого житейского моря.
Пусть, пусть все жизненные неувязки останутся в этом городе. Он оставлял город — жизнь продолжалась. Бывает ли жизнь, когда все увязано? Он никого не бросил, ни с кем не развелся, разве что с машиной, оставив ее пока Ирке и ее обожаемому Сережке. Пусть теперь они думают о бензине, о ГАИ, о техосмотрах и техобслуживании — он им охотно поможет. Но чем он им может помочь? По крайней мере он надеялся, что деньгами помочь сумеет. На сценариях заработает. А личное его присутствие необязательно и даже обременительно. Впрочем, кто его знает… Жизнь покажет.
Он не развелся с медициной, сохранил свой статус супермена — заведующего хирургическим отделением, вычитав в «Медицинской газете» о конкурсе на эту должность в хорошей больнице в хорошем городе, где тоже есть студия документальных и научно-популярных фильмов, где его знают, где с удовольствием с ним будут работать и врачи и киношники, как выяснил он, слетав в этот город.
На новом месте, в новом городе он надеялся сохранить все, кроме неразрешенных и неразрешимых
Оба остались довольны разговором, и Лев передал свои документы главному врачу для конкурсной комиссии. Возвратившись домой, он не был столь же щепетилен или, скажем, куртуазен, как в разговорах с главным врачом новой больницы, и никому ничего не сказал. Конечно, он боялся реакции тех, кого должен был затронуть этот громоподобный шаг. Однако без грома не обошлось, когда пришло положительное решение конкурсной комиссии. Неудивительно, что провожающих не было. Тех, кто все же пришел, Лев резко и грубо отправил прочь, лишь только они подошли к вагону.
Лев Михайлович все решил… все хотел… все оставил здесь, все заботы, желания, проблемы, прочно уселся в углу купе, развернул газету и с самым серьезным видом углубился в изучение городских забот, которые редакция сочла нужным довести до населения.
Поезд медленно двинулся, за окном отползали назад платформы, вагоны, кучки провожающих, наконец, проплыл милиционер, стоявший в самом конце перрона. Все быстрее мелькали дома, которые постепенно стали мельчать, потянулись обширные грязные окраины, домишки полудачного, полупоселкового вида, потом поля, поля, леса попеременно.
Лев Михайлович ехал один. Спутника не было.
Одинокий беглец погрузился в сообщение под рубрикой «Из зала суда»: о том, как некий проходимец продавал из-под прилавка какие-то джинсы на пять рублей дороже; газетный репортер подсчитал, сколько штанов предприимчивый прощелыга продал за пять лет работы в торговле, а Лев Михайлович с нежностью подумал об оставленном городе, который вполне за пять лет мог, наверное, наладить производство этакого несложного дефицита.
Лев Михайлович дочитал вечернюю газету до последней строчки, накурился всласть, пользуясь бесконтрольностью и одиночеством, выпил чай, принял таблетку анальгина…
Наступило завтра.
Начиналась новая жизнь, новая служба.
Лев осмотрел свое временное пристанище, выглянул в окно: внизу был парк, пожалуй, даже лучше, чем тот, что послужил причиной их общего несчастья. О других причинах своих неприятностей он не вспоминал.
На стене часы громко отщелкивали каждую минуту, повинуясь центральным часам, руководившим всем гостиничным временем. Два часа. В это время там, у себя, он был бы в самом разгаре дел…
Лев обратился мыслью к прошлому, к оставленному, и вспомнились вдруг не те, кого оставил он, а тот, кто сам их оставил: Яков Григорьевич тотчас возник в окне его памяти. Даже не он сам, а, смешно сказать, его маленькая собачонка. Лев Михайлович вдруг ясно представил себе белого крохотного песика у ног деда. Воображение Льва разыгралось, он погрузился в какой-то нелепый транс, представив себя малым щенком у ног старшего коллеги. Ах, дед, дед! Шико звали его пса. Впрочем, почему звали? Может быть, собака жива еще… Горькая улыбка стыла на губах Льва Михайловича. Если б не знать, что этот человек — хирург, супермен, двоеженец, — можно было бы заподозрить, что… Глаза его влажно заблестели, соответствуя горестному выражению лица. Он попытался вообразить большого пса Света, представить, как этот пес — Гай, кажется, его кличка — стремится защитить, «вырвать глотку» обидчику своего хозяина, но ничего не вышло.