Сухово-Кобылин. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга
Шрифт:
«Подумайте только, ведь “Свадьба Кречинского” написана в тюрьме! — восклицало в траурной статье «Русское слово». — Эта пьеса — как бы та цена, которою судьба расквиталась с ним за мучения. Кто знает, если бы не было в жизни Сухово-Кобылина тюрьмы, не было бы и этой пьесы».
«Свадьбу Кречинского» Александр Васильевич задумал писать еще во время своего первого ареста. Предварительные наброски некоторых сцен он сделал в начале 1852 года. Но заняться пьесой всерьез он не мог: вызовы в полицию, допросы и объяснения, хождения по департаментам — всё это отнимало и силы, и время. Он чувствовал желание писать и был раздражен невозможностью уединиться, успокоиться, забыться. Обстановка в доме была более чем тревожная: отец часами простаивал на коленях перед иконами и с отчаянием молил Бога
«Постигшее меня в прошлом году шестимесячное противузаконное и бессовестнейшее лишение свободы, — писал он, выйдя из тюрьмы, — дало досуг окончательно отделать несколько прежде сего набросанных сцен, спокойствие угнетаемого, но никогда не угнетенного духа дало ту внутреннюю тишину, которая есть необходимое условие творчества нашего духа».
Он работал в тюрьме ежедневно, вставал в четыре утра, делал гимнастику и писал до позднего вечера. На вопросы следователей высочайше утвержденной комиссии он отвечал в эти месяцы механически, проявляя полное равнодушие к состоянию дела. Комедию — которую он, по его признанию, «не имел намерения предназначать для сцены» и которой суждено было выдержать тысячи постановок, пройти с триумфом, под грохот смеха и аплодисментов по сценам всех знаменитых театров России, поражая публику мощным и животворным зарядом юмора, виртуозной отточенностью комических сцен, — он писал в глубоком спокойствии, сосредоточенно, без тени улыбки на лице. Работа приносила ему только одну радость — радость забвения.
И он жадно пил эту радость ожесточенным сердцем, исцелял «угнетаемый дух», сочиняя сцену за сценой. Слова и образы пьесы защищали от прошлого, изгоняли мысли о будущем, одаряли беспредельным настоящим — «внутренней тишиной». Но как только эта тишина разрушалась, перед его мысленным взором вставал призрак: «Туманный образ Луизы с двумя большими слезами на глазах смотрит на меня, не спуская голубых любящих глаз, и в этих глазах две слезы — на шее рана — в сердце другие раны…»
«…Каким образом мог я писать комедию…» И он писал ее, не понимая и не желая понимать, что с ним происходит. Он закончил «Свадьбу Кречинского» в тюрьме. Вывел на тонком сером листе: «Конец». Поставил точку, подвел черту — одну, чернильную, на бумаге, другую, незримую, в сердце:
«О годы, годы, прошли вы мимо, и, как туман, стоите вы сзади меня — среди вас бродят образы и лица прошедшего — тихие лики смотрят на меня грустно — ветер и буря жизни оторвали их от меня и вырвали вместе с ними мое сердце… Боже мой, как же это я не знал, что так ее любил. Прощай прошедшее, прощай юность, прощай жизнь, прощайте силы, я бреду по земле. Шаг мой стал тих и тяжел».
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Все-таки самое страшное на земле — человек, его душа. И особенно та, что, совершив свое страшное дело, утолив свою дьявольскую похоть, остается навсегда неведомой, непойманной, неразгаданной.
«Днем моей милой Луизы» назвал он день 7 ноября. И каждую осень в этот день совершал пешее паломничество в Лефортово на Введенское кладбище, где «тихо, благоговейно, в сокрушении сердца припадал к холодному мрамору, на котором вырезано имя, еще глубже нарезанное в сердце»:
«Существует печальный закон нашей земной жизни, — написал он однажды сестре Евдокии, — что памятники живут дольше воспоминаний о тех, кому они посвящены».
13
Дорогой и печальной памяти Луизы Элизабет Симон. Родилась 1 апреля 1819. † 7 ноября 1850 (фр.).
Памятник черного мрамора — скорбная веха его судьбы — и поныне стоит на Введенском кладбище.
«…Всё тихо там — всё прошло, всё умолкло, и вот я прихожу на тихую могилу, в то время когда события тащат меня в свой водоворот, всяческим смятением и шумом наполняют мой дух».
«…Я свято храню воспоминания о моей милой и всегда в сердце живой, тихой и неизгладимой Луизе».
«…Как нежная и легкая роса после денного жара, возникают в памяти малейшие события, малейшие ее слова, иногда только взгляд или движение, и мило и нежно становится на душе».
«…Живо и глубоко залегло в глубине души одно воспоминание. Это было в 1848 или 1849 году (то есть мне было 31 или 32 года), мы были с Луизой в Воскресенском. Был летний день, и начался покос в Пулькове, в Мокром овраге. Мы поехали с нею туда в тележке. Я ходил по покосу, она пошла за грибами. Наступил вечер, парило, в воздухе было мягко, тепло и пахло кошеной травой. Мерно и тихо шуршали косы. Я начал искать ее и невдалеке между двух простых березовых кустов нашел ее на ковре у самовара в хлопотах, чтобы приготовить мне чай. Солнце было уже низко, прямо против нас. Я сел, поцеловал ее за милые хлопоты и за мысль устроить мне чай. По ее белокурому лицу пробежало то волнение, ясное выражение, которое говорит, что на сердце страх как хорошо. Я вдохнул в себя и воздух и тишину этой картины и подумал — вот где оно мелькает и вьется, как вечерний туман, это счастье…»
Эти и многие другие отрывки из дневника Сухово-Кобылина, посвященные Луизе, впервые опубликовал в 1910 году Александр Рембелинский. Он был человек вполне простодушный, этот верный друг и сосед по имению. Ему представлялось, что сокровенные записи драматурга вызовут в публике, и особенно в пишущей публике, если не сочувствие, то по крайней мере уверенность, что Кобылин не мог быть причастен к убийству Деманш. Но реакция была прямо противоположной. Уже через месяц после публикации дневников журналист Павел Росиев в шестом номере «Русского архива» восклицал:
«А мы верим, что наш известный писатель был убийцей француженки Симон! Да, Сухово-Кобылин убил свою любовницу Симон, тосковал впоследствии по ней. Касательно того, что у убитой Симон “зияла рана на горле” и т. д., не постарались ли для барина крепостные. В награду было обещано более 10 тысяч. Отрывки же из сантиментального дневника А. В. Сухово-Кобылина, опубликованные г. А. М. Рембелинским в “Русской старине” (май сего года), может быть, подтверждают только Ришпена: бесполезные жертвы не суть ли самые прекрасные и незабвенные?»
А в следующем, седьмом номере «Русского архива» журналист Николай Никитин продолжал тему:
«В этих “дневниках” явно чувствуется рука опытного литератора. Трудно всецело поверить в искренность стилистически обдуманных строк».
Литературовед пролетарских взглядов Леонид Гроссман, опубликовавший в 1927 году брошюру под названием «Преступление Сухово-Кобылина», напротив, в искренность Александра Васильевича верил, но истолковывал ее по-своему:
«Как бы ни был суров будущий драматург, всё же разразившаяся над ним катастрофа не могла не ввергнуть его в глубочайшее отчаяние; помимо позора и грозного возмездия, ожидавшего его, Сухово-Кобылин не мог не быть искренне потрясенным кровавым эпилогом своего романа, неожиданно раскрывшим в родовитом, культурнейшем дворянине, считавшем себя джентльменом и рыцарем, инстинкты и нравы темных подонков… Горе его в эти черные дни его биографии было искренним, и рьщать истерически ему было о чем… Всемерно подтверждая мнение старого Сената о полной невиновности четырех крестьян, годами томившихся в застенках дореформенных российских тюрем, новый приговор произносит блестящему русскому драматургу свое непоколебимое “да, виновен!”». «…Ноябрь, 7. День моей милой Луизы…» Восстановить события этого дня на основе показаний свидетелей, встречавшихся с Симон-Деманш, говоривших с ней или видевших ее накануне Дня архангела Михаила, не составляет труда. Судя по всему, сама Луиза назвала бы этот день прекрасным…