Сулла (илл.)
Шрифт:
– Восток, – тихо заметил ваятель.
– Да, – сказал Сулла.
– Нас погубит Восток, – неожиданно бросил поэт.
Сулла удивленно поднял брови:
– Почему?
Поэт молчал. Сопел. Пил себе вино.
– Почему, Вакерра?
– Я так думаю…
– Но почему?
Сулле очень хотелось знать, почему и в какой связи с этой музыкой поэт вдруг пришел к выводу, что Восток губителен. И для кого? Для поэтов? Или вообще для всего Рима?
– Для всего Рима, – подтвердил поэт.
– Почему, Вакерра?
Музыка
– Тебе не мешает эта музыка? – поэт обращается к Сулле.
– Нет, – отвечает Сулла.
– Но она застала тебя как бы врасплох.
– Вначале – да.
– Вот видишь! – поэт поднял вверх указательный палец.
– Что – вижу?
– Вначале мы ощущаем в этой музыке что-то чужое. Я бы даже сказал – чуждое нам. А теперь, спустя несколько минут, она тебе не только не мешает…
– Верно, не мешает.
– …но даже нравится, – сказал поэт.
Сулла согласился с ним:
– Очень нравится.
Поэт горько усмехнулся:
– Вот так всегда! Когда Восток учил нас есть лежа, мы – наши предки то есть – сперва возмущались. Потом возмущение утихло. Теперь же мы, их потомки, не мыслим, как это знатные, уважающие себя мужчины могут есть сидя. Мы презираем таких, честим последними словами. Я боюсь, что в каждом из нас уже течет восточная кровь…
– Тебя это пугает? – перебил поэта Сулла.
– Говоря откровенно, да.
– Почему?
– Это трудно объяснить. Мне кажется, что мы опускаемся.
– Куда? – Суллу забавлял этот поэт. – Куда, Вакерра?
Поэт смешно скривил губы:
– Даже не знаю куда. Но я начинаю ощущать свою вшивость. Я теряю частицу своей римской души. Я ее размениваю на некое подобие души. Этот процесс идет. Хотя мы не всегда его замечаем. Но чаще всего потворствуем ему. Вольно или невольно.
– Чепуха! – вскричал Африкан. – Вот я, например: на одну треть римлянин, на одну треть – нумидиец, на одну треть – вавилонянин. И что же? Я хуже тебя, Вакерра?
– Я не имею в виду отдельных личностей, – объяснил Вакерра.
– Отчего же? – возразил Африкан. – Надо иметь в виду любую личность. Что же ты хочешь – раздвигать границы республики, а самому оставаться наедине с собой? Нет! Это невозможно. К тебе приедут прекрасные женщины. Тебя обворожат иноземные кудесники. Совратят заморские мальчики. А женщин наших очаруют бородатые, сильные персы. Вот что значит раздвигать границы республики. Так что жалобы твои, Вакерра, неосновательны.
– Я протестую! – сказал поэт. – Спор не о том, раздвигать границы республики или нет. Я веду речь о процессе, который идет в нашем обществе… Я говорю о фактах…
Здесь музыканты неожиданно возвысили голос: туба зычно взревела, флейта взвизгнула,
– Я на минутку перебью вас, – сказал Сулла Африкану и Вакерре. – Не знаю, как соотнести эту музыку с тем, что происходит у нас, по утверждению Вакерры. Но должен признаться, что ничего подобного до сих пор я не слышал в Риме. Что это – новая музыка?
Африкан ответил:
– Это то, чем увлекается наша золотая молодежь.
– Однако послушаем дальше, – сказал Сулла.
Музыканты плавно покачивались, стоя в рост: влево, вправо, потом – назад, вперед. Создавалось полное впечатление корабельной качки. Мелодия родилась где-то далеко. Очень далеко. Но звуки довольно быстро надвигались. Они шли из темноты и тишины. Расширяясь. Приобретая все большее и все более четкое звучание. Вдруг всем почудилось, что где-то за спинами трех музыкантов скрывается еще целая дюжина. Это было удивительно!
Из слабенькой, из нежненькой, из мягко-чарующей музыки она сделалась властной, грозной, чуть ли не угрожающей. Будто налетел шквал. Будто буря треплет паруса…
Никто из присутствующих не смог устоять перед нею: перестали есть, только слушали. С удивлением. С признательностью. И даже со страхом. Такова была сила этой музыки…
Поэт прошептал:
– Это ничего общего не имеет с песнями наших плугарей.
– Что же с того? – спросил Африкан.
– Нет ничего лучше нашей крестьянской песни.
– А эта?
Музыканты продолжали раскачиваться, невольно усиливая эффект звучания инструментов. Именно это раскачивание особенно не понравилось поэту.
– Это шарлатанство, – определил он.
– Вот это? – спросил Сулла.
– Да. Это!
– Я бы не сказал. – Сулла слушал внимательно. Очень внимательно.
Поэт замолчал. Африкан подложил ему отличный кусок пулярки, и Вакерра занялся им. Ко благу для себя. И, очевидно, для музыки.
Милон, изрядно охмелевший и успевший чуточку соснуть, предложил выпить за музыку и музыкантов. Его поддержали. И все бурно выпили. Все, за исключением поэта: он тихо тянул вино, не выказывая особой радости.
Но вот умолкла туба. Замерла флейта. И тут воистину человечьим голосом заговорила арфа. На чистейшем римском говоре, какой принят на Палатине и Капитолии. Поразительно, как этот арфист извлекал звуки из мертвых струн. Ведь чудо же!
Пальцы арфиста с невиданной быстротой носились по струнам, едва касаясь их. Звук набегал на звук, басы чередовались с тоненькими звуками. Казалось, все беспорядочно, все вне всяких правил. Но это обманчиво! Звуки были подчинены какому-то единому, направляющему течению. Они имели свои берега. Уже ни у кого не повернулся язык, чтобы в какой-либо степени принизить искусство арфиста. Поэт вынужден был признаться: