Сулла (илл.)
Шрифт:
– Этот – мастер! Я полагаю, что так хорошо не играли даже в Древнем Египте.
Африкан пояснил, что арфист по имени Секунд, прозванный Нежным, есть самая значительная личность среди арфистов и других музыкантов Рима. Он не хотел бы называть, во сколько обходится одно его выступление в семьях римских патрициев, как, в частности, и сегодняшнее выступление…
– Почему, Африкан? – сказал Сулла.
– Это мой секрет.
– Ладно. – Сулла махнул рукой. – Пусть будет твой секрет. Но я бы не пожалел денег ради такой музыки. Ты просто молодец, Африкан!
Африкан
– Спасибо тебе, Сулла! Однако я посоветовал бы приберечь свои восторги, ибо впереди нас ждет истинное чудо искусства, какое не видело человечество ни в прошлом, ни в настоящем.
Сулла взъерошил себе волосы в знак особого восторга. И продолжал есть и пить. Понуждая всех сотоварищей по застолью к тому же.
На дворе стояла темная, звездная ночь. Было тихо. Все было так, что словно бы ничего и не случилось в Риме. Словно бы не было ни резни, ни пожаров, ни слез, ни горя. Огромный, необъятный город спал крепким сном труженика – от чердаков до подвалов. И только на Палатине горели огни в особняках – здесь поздно ложились заядлые кутилы. По улицам ходила стража: Сулла умел глядеть в оба, в особенности когда кутил с друзьями…
Между музыкантами и столом было достаточно места для танцовщицы. Поэтому, когда появилась она, никому не пришлось сходить со своего места, даже музыкантам.
Это была смуглая девица лет двадцати, подстриженная на египетский манер, грудь ее и живот оголены. Бедра и ноги ее, просвечивавшие сквозь тончайшую, воздушную ткань шаровар, блестели наподобие хорошо отшлифованного мрамора. Ее талия, ее ноги, ее шея были созданы предельно гармонично.
Однако самым большим чудом в ее облике оказались глаза и губы. Глаза богини, глаза серны с Гиметтских гор, глаза волшебные, излучавшие так много света, которого не в состоянии излучить новейший из светильников. И губы… Это губы, в отличие от глаз, совершенно бесстыжие, накрашенные сверх меры, чрезмерно щедро, нерасчетливо. Так казалось. Но через несколько минут к ним привыкли, и они превратились в источник столь жадной страсти, что при этом невозможно было и думать о любви. Это казалось кощунством. Любовь и губы ее – несовместимы. Но опять же это только казалось. Потому что через несколько минут, приглядевшись, все почувствовали, что страсть губ и любовь этих глаз не только совместимы, но и неразрывны.
Когда заиграла музыка, когда танцовщица подняла руки кверху, словно ломая их в горе, когда глаза ее наполнились слезами, а живот задвигался в ритме танца, поэт вздохнул и повалился на ложе, не в состоянии более любоваться ею. Это сверх его сил!
Все жадно смотрели на нее. Пожирали глазами. Сулла точно превратился в изваяние. Он смотрел, сощурив глаза. Затаив дыхание. И никто бы не определил в точности – нравится ему этот танец и эта танцовщица, сотканная из эфира, или нет.
Музыка и танец слились воедино. Эпикед по наущению музыкантов устроил так, что они оказались в тени, и только танцовщица кружилась, вся освещенная яркими светильниками. Точно луна
Наверное, это было великое искусство, если дюжина мужчин с различными вкусами и разных возрастов оказалась во власти его.
А чудо природы – танцовщица продолжала заламывать руки и плавно переставлять ноги так, чтобы живот ее – золотая чаша – оставался все время на свету, все время на виду.
– По-моему, это Восток, – сказал Сулла поэту, не сводя глаз с танцовщицы.
– Самое удивительное, – сказал поэт, – что танцует восточный танец наша, римская девица. Чистокровная. В этом и заключается весь ужас.
– Ужас? – Сулла усмехнулся. – Это – ужас?
– Само по себе – да.
– Не понимаю тебя.
– Это красиво. Не спорю, – сказал поэт. – Но это не наше. Не римское.
– Возможно, – согласился Сулла. Он подумал, что поэт глуп. Очень глуп. Неужели и стихи его столь же глупы? Но вот вопрос: нужен ли поэту ум? А этой красавице, танцующей восточный танец? Может, и ей ум не так уж необходим?..
В это время к Сулле подошел Корнелий Эпикед. Он нагнулся над своим господином и шепнул на ухо:
– Тебя хочет видеть Децим.
– Децим? – Сулла привстал. – Что ему надо?
– Не говорит.
– Он не может подождать до утра?
– Нет. Не может.
Сулла спустился с ложа, разыскал свои сандалии на полу и пошел к двери, нетвердой походкой.
– Децим! – позвал Сулла.
Из темного угла атриума к нему направился центурион. Остановился в двух шагах и замер. Сулла не видел его лица. Не мог понять сразу, с доброй или дурной вестью явился его любимый центурион.
– Говори, – сказал Сулла. – Что там еще стряслось?
– Сульпиций… – начал было Децим.
– Что Сульпиций?! – Сулла схватил солдата за плечи и отвел в сторону, подальше от чужих ушей – туда, за колонну.
Децим помолчал немного, а потом сказал вполголоса:
– Он убит.
– Сульпиций?
– Да, он.
– Кем?
Децим молчал.
– Кем, спрашиваю? – нетерпеливо повторил Сулла.
– Его слугой по имени Гилл.
– Кто тебе сказал об этом, Децим?
– Сам Гилл.
Сулла скрестил руки, прошелся взад и вперед по пустому и гулкому атриуму. Поднял голову кверху: над ним – высоко над ним – сквозь красивые четырехугольные проемы в кровле сверкали холодные звезды. Ему показалось, что они единодушно свидетельствуют о поступке некоего Гилла.
– Когда? – бросил Сулла.
– Совсем недавно.
– Ночью?
– На исходе второй стражи.
– Это достоверно?
– Гилл принес с собою голову. Она там. За порогом.
– Что? – Сулла отошел на шаг. – Нет! Не надо сегодня! Я верю тебе… – Постоял, потер руку об руку, еще раз полюбовался на звезды. – Децим…
– Слушаю, мой господин.
– Децим, ты хочешь побыть с вами? В той комнате знатная музыка и очень дорогая танцовщица.
Децим стоял смирно, послушный, готовый выполнить любой приказ.
– Если только смею… – нерешительно начал центурион.