Сумеречная земля
Шрифт:
Если вы еще не читали маленькую книжечку Кидмана о Центральной Африке, просмотрите ее. Насколько я знаю, это самый лучший пример искусства убеждать, оставаясь в тени.
И мне бы хотелось, чтобы вы подумали еще об одной вещи. Как вы, должно быть, знаете, вы анализируете деятельность службы пропаганды с помощью терминов, чуждых для большинства людей. Это относится не только к вашей работе, но и вообще к работе отдела мифографии. Лично я нахожу мифографию пленительной и считаю, что у нее большое будущее. Но, быть может, вы все-таки неверно оцениваете вашу аудиторию? Когда я читал ваше эссе, у меня возникло странное впечатление, что оно написано для меня. Но ведь ваша аудитория гораздо примитивнее, как вы обнаружите. Поэтому позвольте вам предложить: напишите предисловие,
Мои пальцы загибаются и сжимаются в ладонях, немея. В данный момент я пишу — и ловлю себя на том, что левая рука сжалась в кулак. Шарлотта Вольф называет это признаком подавленности («Психология жеста»), но сейчас она не может быть права: я не чувствую себя подавленным, я занят раскрепощающим творческим актом. Тем не менее Шарлотта Вольф авторитет в вопросе жестов, поэтому я тщательно слежу за тем, чтобы мои пальцы были заняты. Например, когда я читаю, то добросовестно сгибаю и разгибаю их; а когда беседую с людьми, то подчеркнуто расслабляю руки, даже позволяю им безвольно висеть.
Однако я замечаю, что на ногах пальцы у меня не загибаются. Интересно, заметили ли это другие люди, например Кутзее? Кутзее принадлежит к тем, кто замечает симптомы. В качестве руководителя он, вероятно, посещал недельный семинар по интерпретации жеста.
Если я подавляю жест на уровне своих ног, куда он переместится дальше? Я также не в силах избавиться от привычки поглаживать лицо. Шарлотта не одобряет этого, по ее мнению, подобное движение означает тревогу. При важных событиях я усилием воли отрываю пальцы от лица (еще я ковыряю в носу). Люди говорят мне, что я слишком напряжен, те, кто полагает, что находится со мной в доверительных отношениях; но на самом деле я напряжен лишь оттого, что собираю всю волю, дабы подавить судороги в различных частях своего тела. Меня раздражает мое непослушное тело. Мне часто хотелось, чтобы у меня было другое.
Неприятно, когда отклоняют твою работу, вдвойне неприятно, когда ее отклоняет тот, кем ты восхищаешься, и втройне неприятно, если ты привык к похвалам. Я всегда был умным ребенком, хорошим и умным. Я ел бобы, потому что они полезны, и выполнял свое домашнее задание. Меня видели, но не слышали. Все меня хвалили. Только недавно я начал спотыкаться. Это озадачило меня, хотя, обладая изрядной сообразительностью, я был к этому готов. В тот момент, когда перестаешь быть учеником, говорил я себе, в тот момент, когда начинаешь самостоятельно сражаться, следует ожидать, что учителям покажется, будто их предали, и они начнут ревниво наносить удары. Мелочные придирки, которыми Кутзее реагировал на мое эссе, — это то, чего и следовало ожидать от бюрократа, положению которого угрожает предприимчивый подчиненный, не желающий медленно тащиться по проторенной тропинке к вершине. Он — старый бык, а я — молодой бычок.
Но, несмотря на эту утешительную мысль, мне нелегко было проглотить его оскорбления. Он имеет надо мной власть. Я нуждаюсь в его одобрении. Не стану притворяться, что он не может сделать мне больно. Его ненависти я бы предпочел его любовь. Неповиновение дается мне трудно.
Я начал работать над своим предисловием. Творю по утрам, а днем занимаюсь в цокольном этаже Библиотеки Гарри Трумэна. Там, среди книг, я порой ловлю себя на том, что испытываю ощущение счастья, величайшего счастья, интеллектуального счастья (мы, в отделе мифографии, этой породы). В цокольный этаж (вообще-то он находится еще ниже, глубоко под землей) попадают по винтовой лестнице, а дальше — по гулкому туннелю, стены которого со стальной обшивкой, как у линейного корабля.
Тут находятся помещения, непопулярные среди посетителей Библиотеки Трумэна. Стеллажи передвигаются по рельсам — это сделано из соображений экономии пространства. Цокольный этаж просматривается с помощью четырех телекамер, но от них можно укрыться в «мертвых точках» подвижных проходов между стеллажами. В этих «мертвых точках» одна из сотрудниц, девушка, имени которой я не знаю, флиртует — если только здесь подходит это слово — с моим другом, хранителем библиотеки цокольного этажа. Я этого не одобряю и даю понять всем своим видом, но девушка не обращает на меня внимания, а Гарри легко одурачить. Я не одобряю не потому, что я брюзга, а оттого, что она ставит Гарри в дурацкое положение. Гарри — микроцефал. Он любит свою работу; мне бы не хотелось, чтобы он попал в беду. Утром его привозят в библиотеку, а вечером забирают в микроавтобусе без номеров, принадлежащем ордену Богородицы. Он безобидный девственник и, вероятно, таковым и умрет. Гарри пользуется «мертвыми точками», чтобы там мастурбировать.
Я в прекрасных отношениях с Гарри. Он любит, чтобы полки были в порядке, и, судя по тому как его передергивает, терпеть не может, когда с них берут книги. Поэтому я, когда снимаю книги с полок, для его успокоения вкладываю в них зеленые закладки и аккуратно ставлю на полочку в кабинке, где я работаю. Потом я улыбаюсь ему, а он ухмыляется в ответ. И мне приятно думать, что он бы одобрил то, чем я здесь занимаюсь, если бы понимал. Я делаю выписки, проверяю ссылки, составляю списки, решаю задачки. Возможно, видя аккуратные строчки, выходящие из-под моего пера, мои опрятные книги и бумаги, мою спокойную спину в белой рубашке, Гарри по-своему понимает, что меня можно без страха впустить в его книгохранилище. Мне жаль, что больше я не упомяну его в своем рассказе.
К сожалению, я неспособен заниматься творческой работой в библиотеке. Творческий порыв бывает у меня лишь в ранние утренние часы, когда враг в моем теле еще слишком сонный, чтобы воздвигнуть стены, обороняясь от набегов моего мозга. Вьетнамский отчет был сочинен, когда я обращался лицом на восток, к восходящему солнцу, испытывая пронзительное (poindre — пронзать) сожаление оттого, что прикован к сумрачным краям. Ничего этого не отражено в отчете. Когда мне нужно выполнять свои обязанности, я их выполняю.
Моя рабочая кабинка в библиотеке серая, с серой книжной полкой и маленьким серым ящиком для канцелярских принадлежностей. Мой офис в Центре Кеннеди также серый. Серые письменные столы и лампы дневного света: функционализм пятидесятых. Я носился с идеей пожаловаться, но мне никак не придумать, как это сделать, не раскрывшись для контратаки. Деревянная мебель-для начальства. Так что я лишь скрежещу зубами и страдаю. Серые плоскости, зеленый свет ламп без абажуров, в котором я плаваю, как бледная одуревшая глубоководная рыба, проникают в самые серые клеточки мозга и топят меня в воспоминаниях о любви и ненависти к тому «я», в котором погас огонь его двадцать третьего, двадцать четвертого и двадцать пятого годов под флюоресцентным блеском неоновых ламп.
Лампы в Библиотеке Гарри Трумэна жужжат в своей сдержанной, отеческой манере. Температура 72 градуса по Фаренгейту. Я окружен стенами из книг и должен бы пребывать в раю. Но мое тело меня предает. Я читаю, лицо начинает неметь, в висках пульсирует боль, затем, когда я, подавляя приступ зевоты, пытаюсь приковать взгляд слезящихся глаз к странице, спина каменеет в согбенной позе книжного червя. Веревки мускулов, идущие от позвоночника, закручиваются присосками вокруг шеи, над ключицами, под мышками, на груди. Отростки сползают по рукам и ногам. Обвившись вокруг моего тела, эта морская звезда-паразит издыхает в ротовом отверстии. Её щупальца становятся ломкими. Я выпрямляю спину и слышу, как скрипят обручи. За моими висками, скулами, губами ледник сползает внутрь, к своему эпицентру, находящемуся за моими глазами. Глазные яблоки болят, рот сжимается. Если бы у этого моего внутреннего лица, у этой маски из мускулов, были черты, эта была бы чудовищная физиономия троглодита, спящие глаза которого щурятся, а губы сжимаются, когда ему снится удивительно неприятный сон. С головы до ног я в подчинении у этого отвратительного тела. Только мои внутренние органы сохраняют в темноте свою свободу: печень, поджелудочная железа, кишечник и, конечно, сердце наталкиваются друг на друга, как еще не родившиеся осьминожки.