Сумерки божков
Шрифт:
— А с чего же он — индивидуй этот ваш необычайный — не соизволяет любить вас, — позвольте вас спросить?! — азартно возразил Мешканов на тяжкий вздох и красноречивую паузу, прервавшие монолог Елизаветы Вадимовны. — Вы меня извините, но после всего того он оказывается против вас просто дурак — этот идеал ваш воздушный! Если он с вами ломается — кого же ему нужно? Мисс Алису Рузвельт? Венеру Милосскую? Прекрасную Елену? [217]
Наседкина, бледная, тяжело задыхающаяся, с отчаянием трясла головою.
— Не знаю, не знаю, кто его достоин… Только не я… Мне он представляется богом и выше всех… Я и не мечтаю. Я даже назвать не смею… Единственное мое счастье, что он не знает; что я его люблю… А то смеяться бы стал… Господи! разве я надеюсь? Я сама своей дерзости изумляюсь, Мартын Еремеич, как я смею… Он такой великий, а я — ничтожество, маленькая…
И, смахнув слезу, она вдруг заговорила искусственно веселою, возбужденною, бойкою скороговоркою:
— А фамилии
— Кафры и готтентоты! [218]
— Так вот назло же им буду в актрисах — Наседкина! Если замуж выйду, и то для сцены Наседкину сохраню. Специально для удовольствия дяденьки и тетенька Пусть страдают! Авось от злости печенки у них лопнут, и мне наследство останется. Нет, — значит, уж вы, Мартын Еремеич, пожалуйста, так и печатайте в афишах: Наседкина, Наседкина… и, миленький, нельзя ли шрифтом покрупнее?
— Хо-хо-хо-хо! Можно! для вас все можно! Хо-хо-хо-хо! Девица! А вы таки оказывается здорово с ноготком?!
— А вы думали: нет? — возразила Наседкина, опять с тем задорным движением, которое заставило Мешканова вспомнить о «Чародейке» и подумать: «Будет иметь успех, шельма! ох, будет иметь успех!»
— Н-да-с, с ноготком, с ноготком… Что же? Конечно, Елизавета Вадимовна, в конце концов ваша воля. Но, что хотите, фамилию вы себе оставляете все-таки… простите!.. того-с… хо-хо-хо-хо! — кислую-с… Вон и Андрей Викторович ее никак запомнить не может. То он вас Курочкиной, то он вас Перепелкиной…
По лицу Наседкиной скользнула странная тень.
— Он приучится, — сказала она как-то глухо и с кривою улыбкою в сторону.
Чуткий к интонациям, Мешканов пронзил ее испытующим взглядом.
— Гм?!
Но Наседкина уже улыбалась.
— Ну разве что приучится!.. — засмеялся и режиссер. — С ноготком, с ноготком… Punctum! [219] — как говорит наш почтенный maestro… Пойдемте-ка репетировать, покуда не приехало благосклонное, но справедливое начальство да не пропело нам хорошей аллилуйи!
X
Любезный друг А. В.!
Знаю, брат, что ругаешь ты меня давным-давно ругательски и прав со всех сторон, я же выхожу против тебя совершеннейшая свинья, и даже не весьма породистая. Но вспомни и сообрази, друже, какова есть наша жизнь ахтерская, и — «понять — простить», говорит Виктор Викторович Гюго. Стало быть, «не кляни, но люби!» А я впредь присягу даю в поведении своем исправиться и писать тебе летопись живота моего, если и не столь часто, как обещал, то все же не менее одного раза в месяц. Ах, милый человек! Совсем я смаялся с бисовою работою! Пою три-четыре раза в неделю, от репетиций голова кругом идет. Ежели, может быть, слышал, ставим «Крестьянскую войну» юного музикуса, по фамилии Нордмана. Гениальный, брат, парень, я — просто на коленях пред ним! Так тебе смею доложить: новых времен и нашего века вещатель. Была, брат, музыка будущего, была кучка, были веристы — и все это, выходит, предтечи. В Нордмане, друг, валит какая-то новая, наша, нутряная сила — нарастает музыка четвертого сословия! Понимаешь: ни слушать, ни петь не могу равнодушно, — каждым тактом он меня за самое сердце до крови ущемляет! Пою на репетициях в нервной дрожи, в холоде восторга, — кричу, мечусь, стону… Чувствую, брат, что рожаю что-то сильное и здоровое, — ну а сам понимаешь, как же роженице не страдать, не выть, не орать и не корчиться в муках? Сегодня у нас была первая вечерняя репетиция в костюмах: воспользовались кануном Введения, что спектакля нельзя ставить, и катнули «Крестьянскую войну» по всем правилам искусства. И вот так возбужден и взвинчен я до сих пор, что не могу спать, хотя уже четвертый час, и моя Анастасия Прекрасная десятый сон видит и храпит какими-то необыкновенно чувствительными тонами нежной флейты. Скажи ты мне, пожалуйста, милая душа, как опытный человек и писатель, жизнь наблюдающий: отчего это русская молодая бабенка, как только попадает в большое благополучие и на чрезвычайно сытые кормы, так сейчас же и прежде всего храпеть выучивается? Что это и как: физиология или психология? «Вот загадка тебе, мудрый Эдип, разреши!» [220]
Но вижу из-за тридевяти земель хмурый лик твой: не любишь ты моих неуклюжих а parte! Бог тебе судья! Будешь читать и думать: «Ну пошел Андрюшка притворяться остроумным и кривляться экстренными вопросами!» По-вашему, писательскому, ведь только вы, соль земли, можете рассуждать, а про нашего брата, ахтера, вы в таких случаях говорите: «Умничает!», и носы презрительно воротите. Знаем мы вас!
А что, брат? Прочитал сверху страницу, что написал, и — того: сконфузился. Пожалуй, ведь и впрямь наумничал. Нечего сказать, нашел из-за чего: из-за Настасьина храпа! Прямо стыдно, милый человек, извини, пожалуйста. А я за это сделаю в письме перерыв, поброжу по кабинету, выкурю папиросочку и выпью за твое здоровье стакан хорошего бордо. Сей благородный напиток светит красным рубином предо мною на письменном столе, и, признаться тебе откровенно, одну бутылку я уже спустил под стол пустую, другая усыхает к концу, и есть канальское поползновение пошарить в буфете насчет третьей. Пожалуйста, не заключи из этого, что я сделался ночным пьяницею-одиночкою. Исключительный, брат, случай: нервы после Фра Дольчино поют и гудут, и хочется говорить, говорить. А говорить-то и не с кем — не Анастасию же Прекрасную воздымать с ее пышных перин, чтобы она зевала, крестилась и хлопала предо мною глазами! Нет, уж лучше — поговорю «наедине с своей душой» и в приятном тет-а-тете с бутылкою… «О ты, бордо, друг неизменный!» [221]
Взвинтила, брат, меня репетиция, но и — надо со стыдом признаться: поругался я сейчас, люто поругался, друг любезный! А угадай — с кем? Читая за тридевять земель и сто лет меня не видав, ни за что не поверишь. С Еленою Сергеевною поругался, милый человек. Да! да! потаращь плазами-то, покрути губами, покачай головою: с нею самою — с Еленою Сергеевною, госпожою и владычицею нашей зрелищной храмины, где аз многогрешный есмь смиреннейший и бессловесный служка, с обожаемою нашею дивою и милым другом, — с Лелечкою Савицкою-с. И не в первый, брат, раз уже поругался. И, кажется, — ох как кажется! — не в последний!
Из-за чего? А черт меня знает из-за чего! Во всяком случае, не из-за того, что она мне сделала замечание, зачем я затягиваю фермату в нашем дуэте.[222] Конечно, было немножко досадно, что — при артистах, при хоре и оркестре. Конечно, Санька Светлицкая тут как-то из-за кулис вывернулась и подзудила меня ласковым словцом. Но— не первый год вместе поем. Мало ли она мне замечаний делала, и — ничего! Да и наконец, правду говоря, Леля совершенно права была: действительно, увлекся я, распустил пасть свою… Мне-то на «фа» ничего, горлань, сколько хочешь, что дальше, то легче, одно удовольствие, а у нее «si» naturel [223] вверху — этого долго не протянешь… как говорит Мешканов: кишка тонка! Только, по-моему, не следует и браться за такую партию, которую по-настоящему спеть не в состоянии, для которой кишка тонка. Ну — Леля мне заметила, а я ей тоже заметил. Вот это самое заметил. Ну и погрызлись. И она так оскорбилась, что у нее, — понимаешь? у нее! — ведь ты помнишь, какая она сдержанная? — даже губы побелели и задрожали. Ну и она смолчала, а мне стало очень совестно, но извиниться я все-таки не извинился, потому что я прав. И все говорят, что я прав. И Мешканов, и Саня Светлицкая. Ты знаешь? Она ведь преумная, эта Саня Светлицкая. Она, если хочешь, дрянь, и даже «тварь», но голову ей Господь Бог посадил на плечи светлейшую, и искусство она смыслит— ой-ой-ой! Я просто не понимаю, как за тринадцать лет, что мы работаем вместе, я оставался вдали от этой женщины? Не обинуясь говорю: чрезвычайно много потерял. Конечно, тут главным образом виновата Елена. Между нею и Светлицкою старая бабья вражда какая-то. Ну а ты знаешь, какое безграничное влияние имела на меня Елена? Понятно, я, даже не рассуждая, стоял на ее стороне и всегда обдавал Светлицкую холодом презрения, взятым взаймы у Елены. А, в сущности говоря, какое мне дело до того, что эта госпожа развратничает там с кем-то и как-то особенно и вообще пользуется скверною славою? Это ее частная жизнь, которая при ней пусть и остается. Я до старух не охотник и компании госпоже Светлицкой в оргиях ее не составлю, но судить ее — эка, подумаешь, каков я сам-то святой! А вот — что, фыркая да брезгуя Светлицкою, я ни за что ни про что проиграл тысячи умнейших советов и указаний в своем искусстве, — это, брат, верно. И ты понимаешь, как мне неприятно и досадно: я так мало встречал на своем веку людей, которые настояще меня понимают, чувствуют мои творческие намеки и способны дать дельный совет. И вот— оказывается, как слепой и глухой какой-нибудь, прозевал около себя чуть ли не самого мне на этот счет полезного человека! Я теперь довольно часто разговариваю с Санею Светлицкою, потому что у нас дебютирует в «Демоне» ее ученица, — отличнейший голос и, кажется, будет артистка! — и мы систематически встречаемся на репетициях. На днях по поводу моей излюбленной «Крестьянской войны» Светлицкая сделала мне столько умнейших замечаний о Маргарите Трентской, обнаружила такое тонкое, такое глубокое, — именно как я хочу, — такое общественное — понимание этого удивительного характера, наметила такие нюансы, что я просто в телячий восторг пришел и не удержался, чтобы не сказать ей:
— Жаль, Светлячок, что вы контральто, а не сопрано: вот бы вам петь Маргариту Трентскую, — дернули бы мы с вами тогда оперу — на славу!
А она отвечает.
— Что делать, Андрюша? — бодливой корове Бог рог не дает. Уж такие мы, злополучные контральто, парии в музыке все равно как басы. Только подтягиваем вам, премьерам, а все, что самостоятельно и интересно, плывет мимо нас. А вот Наседкину (это ее ученица) я вам для Маргариты выдрессирую, — это я вам обещаю, — останетесь довольны. А вы, голубчик, — когда Леле надоест петь Маргариту, — уж постарайтесь, выхлопочите, чтобы партия была передана Наседкиной.