Сумерки в полдень
Шрифт:
Необходимое объяснение
Я не знаю, как озаглавить эти несколько страниц, предпосылаемых книге. „Предисловие“? „От автора“? Все не то, потому что не содержание книги собираюсь я толковать предваряющим образом, и не позицию автора, и даже не отношение его к собственному тексту. И в еще меньшей мере — рассуждать на излюбленную и несчетно повторявшуюся тему: „есть своя судьба и у книг“. Просто-напросто я испытываю необходимость высказаться, объясниться с будущим читателем, кто бы и где бы он ни был. Вот, пожалуй, и самое подходящее заглавие: „Необходимое объяснение“.
Рукопись, которая легла в основу книжки, родилась семнадцать лет назад. Академик Николай Иосифович Конрад (память о нем да будет благословенна), японовед и синолог, историк литературы и культуры, задумал серию научно-популярных
Дело было в самом конце 60-х годов. Конрад, который в прошлом бывал и в опале, и даже в узилище, пользовался тогда высоким авторитетом, его идеи и рекомендации принимались без возражений. Он сам выбрал будущих авторов и летом 1969 года собрал нас на совещание в издательстве, которому предстояло принять под свою „крышу“ задуманную Конрадом серию. Это было московское издательство „Искусство“: оно считалось (да и было, пожалуй) либеральнее и даже вольнодумнее остальных. „Вольнодумство“, может быть, и слишком дерзкое для тогдашних обстоятельств понятие, но редакторы „Искусства“ обнаруживали настоящую отвагу и великую изобретательность в непрерывной борьбе с тупым и темным начальством. Хочу непременно назвать издательского куратора серии, искусствоведа Юрия Максимилиановича Овсянникова. Надеюсь, что это упоминание не принесет ему вреда.
Я уже не помню всех участников нашего совещания, как, разумеется, не помню и всего плана серии, всех названий, в тот день предлагавшихся и утвержденных. Вот то, что не забылось.
Византолог Александр Петрович Каждан взялся написать о двух днях из жизни Константинополя — о днях штурма и захвата византийской столицы крестоносцами. Философ Александр Моисеевич Пятигорский предложил представить буддистскую культуру через жизнеописание основателя веро учения. Лев Николаевич Гумилев (до сих пор не знаю, какова в точности его специальность ) выбрал темою христианские царства в Монголии. Самым молодым среди нас был филолог-классик Сергей Сергеевич Аверинцев, нынешняя звезда российского культурного возрождения. Каковы были его намерения, к сожалению, не припоминаю... Не хочу изображать нас ни как подрывателей основ, ни, того менее, как врагов советской власти. Однако имена большинства из нас были так или иначе замараны в глазах властей: кто — сын расстрелянного, кто сам сидел, кто — бывшая жертва антикосмополитской кампании, кто — „подписанта кто — и носитель многих или даже всех этих неприятных качеств. И сюжеты наши, вроде бы невинные, сдвинутые в далекое прошлое, были — по тогдашним идеологическим стандартам — взрывоопасны. Только один пример. „Изюминка“ каждановского замысла была в том, что для изучения причин падения Константинополя сохранилось два источника: один создан победителями, другой — побежденными. И Каждан хотел представить обе версии параллельно: одно и то же с двух диаметрально противоположных точек зрения, не отдавая предпочтения и не отвергая, не „разоблачая“ ни той, ни другой. Но ведь это же крамола, покушение на догму объективности истины, всегда одной-единственной и всегда принадлежащей марксистской науке!
Я начал работать над своей книгой осенью 1969 года, а спустя год, в сентябре 1970 года, „предал“ Родину — эмигрировал. Правда — не в Израиль, а в Венгрию, в братскую страну, находящуюся под попечением братской партии. Тем не менее рукопись, которую я отправил из Будапешта в Москву весною 1971 года, легла мертвым грузом в архив издательства „Искусство“. Изменили Родине и некоторые иные члены конрадовской „бригады“. Из названных мною выше — Каждан теперь в Вашингтоне (в византологическом центре Думбартон-Окс), Пятигорский — в Лондоне (в Школе азиатских и африканских исследований при Лондонском университете). А Конрад умер. Насколько мне известно, ни одна книга из задуманной им серии не увидела света.
Стоит ли 17 лет спустя возвращаться к тексту, который давно ушел из моей жизни, не есть ли это, в какой-то мере, гальванизация трупа? Я навсегда расстался с классической филологией, изрядно позабыл свой греческий, занимаюсь совсем другим делом — русско-еврейской литературой. Зачем мне это?
Случилось так, что мой старый друг Ефим Григорьевич Эткинд, профессор из Ленинграда, а потом — из Парижа, года полтора назад прочитал эту книжку и сказал, что она, как ему видится, не обветшала, не заплесневела, что, говоря попросту, читать ее интересно и поучительно. Но профессор Эткинд — тот идеальный читатель, для которого я работал в прошлой моей жизни, к которому обращался, на которого ориентировался. Быть может, сказал я себе, хоть тысяча, хоть полтысячи читателей этой категории найдется среди трехсот тысяч покинувших Советский Союз примерно в одно время со мною и после. А может быть — как знать? — моя книжка проберется и назад, туда, где родилась и где, смею надеяться, была бы понята и принята. Потому что эта книжка — не для перевода ни на английский или французский, ни даже на иврит. Она — для российского интеллигента и ни для кого больше. И темы, мотивы, с их открытой или подспудной апелляцией к современности, и самые цитаты из древних авторов, которыми она так обильно уснащена, звучат по-настоящему только по-рисски и только в России.
И здесь мой второй резон для превращения машинописных страниц в печатные. Я думаю, что мое описание греческой цивилизации в эпоху Пелопоннесской войны, отражает состояние не только афинского или спартанского общества V века до христианской эры, но и советского общества на рубеже 60-х и 70-х годов нашего столетия. Отношение к античности всегда было в России показателем общественных настроений — по одному этому показателю можно написать историю российской интеллигенции. И я считаю, что моя книжка составляет пусть самую скромную, но все же какую-то главу в этой истории. В этом качестве она должна привлечь внимание западных русистов и — надеюсь — окажется для них небесполезна.
И последнее — о заглавии. Когда я его придумал, я и не подозревал о существовании знаменитого романа Кестлера „Мрак в полдень“ („Darkness at Noon“). Так что никакой умышленной связи между этими двумя заглавиями нет.
Шимон Маркиш
15 сентября 1987 г.
Хоф Дор, Израиль
ВСТУПЛЕНИЕ
МАТЕРИ И БРАТУ — САМЫМ НЕОБХОДИМЫМ
Существуют слова, окруженные ореолом смутной многозначительности, но растратившие за частым и неразборчивым употреблением точный и конкретный смысл. К их числу принадлежит слово „Эллада“ и многие производные от него или привычно с ним сочетающиеся: „эллинский дух“, „божественная безмятежность древних эллинов“, „пластический гений Эллады“... За этим словом — а точнее, штампом, стереотипом мысли — стоят века восторженного преклонения, прилежного ученичества, стойкой педагогической традиции, полагавшей античную древность в фундамент образования и воспитания. Впрочем, как нередко бывает со стереотипами, оно вызывало (и вызывает) эмоциональную реакцию не только положительную, но и резко отрицательную. Еще в прошлом веке начались насмешки над ходульным „пластическим гре-ком“ и „эллинскими доблестями“, осточертевшими любому гимназисту. Не прекращаются они и по сей день. „Нагие атлеты, состязавшиеся под безоблачным небом Эллады“? А безжалостное солнце, которое яростно палило этих прыгунов и дискоболов? А клубы пыли, которые ветер метал в лицо обливающимся потом бегунам? А панкратиасты — сочетание борца и боксера, — клубком катавшиеся в грязи и собственной крови?.. „Триумф народоправства, высочайшая вершина демократии“? А рабство? А неуемное сутяжничество и тучи алчных доносчиков-сикофантов в Афинах, а беспросветная жестокость и бесчеловечность „казарменного коммунизма“ в Спарте? „Безмятежная ясность духа“? А священное безумие оргиастических культов и сохранявшиеся в строжайшей тайне обряды мистерий, а одержимость, которую и Платон, и Демокрит одинаково считали непременною предпосылкой поэтического творчества? „Врожденное чувство прекрасного, благородная величавость в осанке, в каждом движении“? А нестерпимая вонь на узких, загаженных помоями и человеческим калом улочках, рои мух и полчища червей, голые тельца новорожденных на перекрестках, подкинутые родителями и обреченные, в лучшем случае, стать законной добычею работорговцев, а в худшем — голодных псов?
Но критика стереотипов, переоценка привычных ценностей — это лишь протест против слащавого умиления, безоговорочной канонизации ВСЕГО „эллинского“, это лишь необходимая поправка, призыв к здравомыслию. Зачеркнуть или поставить под сомнение неповторимую роль греческой культуры в истории человечества (или, по крайней мере, западного полушария) такая критика не способна, да и не стремится. Культуру Древней Греции — в самых разнообразных формах и проявлениях, сознательно и неосознанно — наследует неисчислимое множество людей, ее влияние в сегодняшнем мире необозримо, не поддается учету. Всегда, начиная еще со времен Римской республики, не исключая и средних веков, с особенной интенсивностью — в эпохи Возрождения и Просвещения, с особенной политической остротою — в пору Французской революции, всегда греческая древность была вызовом „современностям“, контрастом, волнующим ум и чувства, манящим, удивляющим, соблазняющим, прекрасным. Критика же чрезмерно радикальная, уничтожающая обнаруживает свою слабость не только перед этим неоспоримым фактом современности, но и перед фактами самой древности.