Суть времени. Цикл передач. № 31-41
Шрифт:
Человек, который любит Россию, свой народ — он не обменяет счастье этой любви на телефонный тариф. Если же он обменивает счастье любви на телефонный тариф — значит, он не знает, что такое любовь. И он может бегать куда угодно: из театра или кино в монастырь, а из монастыря — в пиар-компанию, а потом ещё куда-нибудь, к каким-нибудь буддистам, а от буддистов ещё к кому-то… Он может бегать куда угодно, у него пути нет. Он сбился с дороги. Он любить не может. Он бесконечно несчастен, потому что он лишён любви. Будучи лишённым любви, он не может отдавать. Он не может быть счастлив
«Хочу иметь вот это, это, это!» — кричит героиня моего спектакля. Она кричит после того, как что-то вырвано, и она лишена этой способности любить. Что-то произошло с огнём любви. Он потух, он оказался ушедшим на какую-то бесконечную глубину, из которой никак не может всплыть. И вот тогда ужас безлюбости рождает необходимость компенсации в этом «иметь». И все эти домики, все эти машины, все эти дворцы, все эти яхты, вся эта лихорадка, все эти очереди в позднесоветских магазинах, перешедшие в эти «Джинсовые раи» и прочее, всё это потребительское безумие связано только с одним — с безлюбостью, которую надо чем-то заполнить. С гигантской внутренней каверной, которую хоть чем, но заткни, потому что когда там такая пустота, то просто страшно. Каждую секунду кажется, что туда войдёт уже окончательный ад.
Эти вечные эрзацы, это вечное упование на то, что каким-то образом можно будет… ну, если нельзя любить, то можно развлечься; если нельзя любить, то можно приколоться; если нельзя любить, то можно… Но главное, — что нельзя любить. И смысла жизни тогда нет.
Когда возникает любовь, вместе с нею возникает счастье жертвы, счастье дара и готовности отдать. Ты счастлив, что ты можешь отдать, а не получить.
Когда ты отдаешь, тебе возвращается нечто в виде ответной волны. Ты преодолеваешь то, что Маркс называл отчуждением. Ты обретаешь полноту человеческого бытия — и вместе с нею подлинность.
Человек, который сам не может любить, не может отличить подлинное от неподлинного. Его можно водить за нос как угодно до тех пор, пока ты снова в нём не зажёг огонь любви, или этот огонь не поднялся из каких-то последних глубин и не оживил его душу.
Тогда он всё поймёт. Он сразу увидит, в чём отличие суррогата от подлинности, чести от бесчестия. Любовь рождает в человеке состояние «быть». Отсутствие состояния «быть» рождает в человеке состояние «иметь». Человек, погружённый в «иметь», несчастен, он мечется в аду. Но он может в нём метаться с разной скоростью, в зависимости от того, насколько в нём можно разбудить хотя бы эту низкую мотивацию.
То, что предложили люди, взявшие на вооружение картину Ньютона (и, прежде всего, конечно, англичанин Локк), было связано именно с тем, как использовать вот эти метания в поисках возможности «иметь», как разбудить это «иметь», как разбудить всё низменное, и какие институты, учреждения, рамки надо этому поставить, чтобы оно тянуло наверх.
Позже на столетие или больше это всё будет соединено с теорией Дарвина. Но ещё задолго до Дарвина эта социальная модель была принята на вооружение как прямое следствие модели Ньютона.
Если мир — это безупречная машина, вращающаяся по определённым законам;
если всё подчинено дифференциальным уравнениям, а все территории гладки и предсказуемы, и всё это напоминает заведённый механизм;
если такова реальность;
если разум, наконец, открыл нам подлинную реальность — не ту, которую дают нам наши ощущения и суеверия, а подлинную реальность, открытую только разумному, и мы теперь понимаем, что это естественно в высшем смысле слова, это хрустальная беспощадная красота природы,
то всё должно быть естественно.
Разум и природа — вот то, что заменило церковные догмы.
Вот Евангелие модерна — разум и природа. Именем природы и естественного, открытого только разуму и этим очень сильно отличающегося от непосредственных ощущений, от заблуждений (все мы видим, что солнце встаёт и заходит, а на самом деле всё не так)… Вот этот настоящий мир, открытый только разуму, он беспощадно красив. И если следовать законам этого мира, постигая их, и перенести эти законы на законы социума, то можно достигнуть того, что в предыдущие тысячелетия считалось невозможным, — счастья человека на земле.
Ряд французских просветителей доходил до того, что человек будет бессмертен и в этом состоянии будет ещё и счастлив. Другие говорили о счастье как о главном проекте Нового времени. Раньше считалось, что счастье существует только в меру божественного вознаграждения по ту сторону. Здесь речь шла уже об ином. Но движение предполагалось ими за счёт того, что разбуженные «иметь» будут, сталкиваясь, рождать энергию. А эта энергия потянет вперёд.
«Да, это будет злая энергия! И что? Но она же потянет вперёд! Все эти столкновения родят восходящий поток».
Об этом говорилось прямо: «Пар может взорвать котёл, но если ты правильно котёл устроишь, то поезд побежит вперёд. Надо использовать только это, правильно использовать эту безупречную модель. А для этого надо отказаться от сострадания и от коллективизма, потому что только мечущийся индивидуум может хотеть по-настоящему. Только став индивидуумом и почувствовав себя отлучённым от связи, а значит, от любви и от всего, что даёт традиционное общество, он может возгореться до предельной алчности и захотеть иметь, иметь, иметь, иметь, иметь. А мы его организуем на законах разума, поставим ему рамки, создадим институты, учреждения, зададим правила игры. И он в этой своей низменной, отвратительной алчности начнёт творить благое дело: развивать производительные силы, двигать всё вперёд…»
Вот такой человек — имеющий, алчущий, помещённый в соответствующие социальные матрицы и принуждённый к беспощадному выполнению правил социально-ролевых игр, — есть актор Нового времени.
Тем самым этот человек изначально оказался вне того, что называется «быть».
Он мог пребывать в этом какие-то узкие полосы, стыдясь сам того, что он выходит за нормы и каноны великой новой эпохи — конечно же, эпохи, основанной на мощных социальных регуляторах. Но теперь эти регуляторы должны быть такие, чтобы человек не о любви думал, а думал о другом.