Суть времени. Том 3
Шрифт:
Люди сухие, конкретные, крупные, цепкие, серьезные. Говорят: «Вот катастрофа, вот она, приходит». И ты понимаешь, что они говорят об этом искренне и серьезно. Они не пытаются на этом нажиться каким-то образом, не разыгрывают такую странную вампуку (это определенный театральный жанр, где себя пугают и испытывают при этом некое театрализованное наслаждение)… Это не театр ужаса. Не фильмы ужасов. Это реальность. Я вижу, что на меня смотрят честными глазами и говорят: «Все, катастрофа! — вот она, наползает».
Потом с одним из самых ярких людей, произносивших эти слова, мы продолжаем разговор уже вдвоем.
И вдруг все, что я увидел перед этим, все эти умные, сильные лица бизнес-элиты, политической элиты, весь этот сухой рационализм, вся эта недюжинная воля, разум, все то хорошее, чем я успел восхититься, — вдруг оно все предстало как рассыпающаяся глина… Только что казалось, что все это живое и очень цельное, настоящее, подлинное. А оно вдруг берет и сыпется. И на этом месте образуется какая-то груда песка.
И тогда ты вдруг понимаешь, что, может быть, полурастерянные люди, которые собрались и жмутся друг к другу в группе «Сути времени»… (это в данном городе, в других городах все происходит совсем не так, я подчеркиваю: в Москве, в Ленинграде, Красноярске — это все не так; но вот в том конкретном городе, где я оказался, они жмутся друг к другу чуть-чуть растерянно и неловко)… может, те люди и лучше…
Потому что, вдумайтесь… Если человек — крупный, сильный, волевой, настоящий — без всякой театрализации всерьез говорит о катастрофе, то он же должен заняться каким-то ее преодолением. Ну, не знаю… бункер на случай ядерной войны должен для себя вырыть… А если он мыслит категориями целого, то он должен страну спасать от катастрофы. Какие у него в этой ситуации могут быть жизненные обязательства, даже перед близкими? Может быть одно обязательство, а не обязательства. У него может быть обязательство эту катастрофу не допустить, спасти от нее, если он сильный, крупный, волевой, умный человек с возможностями. У него других обязательств нет.
Они у него были бы в другом случае в огромном количестве, если бы он смотрел на меня и говорил: «Сергей Ервандович!.. Да что Вы выдумываете! Да какая катастрофа! Всё в шоколаде, все очень здорово. Идем к возрождению России. У нас скоро все будет лучше, чем где бы то ни было на Земле. И, извините, у меня много конкретных жизненных обязательств на этом великом, счастливом пути. Я должен заниматься своими близкими, своими детьми, своими родителями. Я должен заниматься своим бизнесом, я должен заниматься еще чем-то. У меня много целей, они у меня размечены в соответствии с определенными жизненными планами». Этот человек был бы прав в таком случае. Как только он говорит: «Да, всё в шоколаде, все хорошо. Мы идем не в пропасть, а по великому, счастливому пути на Фудзияму (или на Эльбрус, или на Джомолунгму). Все хорошо», — он дальше имеет право говорить об огромном количестве жизненных обязательств. И было
Но если он «в первых строках сего письма» (в рассказе Бабеля было так сказано: «В первых строках сего письма спешу Вас уведомить») говорит, что надвигается чудовищная катастрофа, если он об этом говорит серьезно, целостно, подлинно, то как он может дальше говорить о том, что у него до фига каких-то там жизненных обязательств? Кто из нас двоих сошел с ума? Я или он?
Мне-то кажется, что это такое специальное состояние ума и души, в котором один очаг, одна часть мозга и сердца говорит об этой катастрофе и крутится в одном направлении, а другая часть тех же мозга и сердца говорит о том, что у нее много жизненных обязательств, и крутится в другом направлении. Но это знаете, как называется? Это раздвоение личности, потом расчетверение и так далее. Шизофрения, прошу прощения, это называется. Постмодернисты об этом писали — шизокапитализм…
Я в данном случае говорю не о частной психиатрии, а о синдроме, который охватывает целое сообщество, группы. Обязательства у них, понимаете? С одной стороны — катастрофа, а с другой стороны — обязательства. И времени у них для того, чтобы протянуть руку как-то сжавшимся, прижавшимся друг к другу, чувствующим беду, растерянным, тоже ведь неслабым и хорошим людям, нет. А может быть, эти-то люди и есть последний шанс на преодоление катастрофы? Может, другого-то шанса и нет? Этот — крохотный, слабый, а другого нет вообще.
Проходит второй день. Я уезжаю из города. Очень много было разговоров, встреч… И в полубеспамятном состоянии падаю на полку вагона СВ, который едет в Москву, и хочу заснуть. В этот момент за стенкой вдруг начинается невероятно грязный женский и мужской мат. Ну, я в геологических экспедициях поработал, в театрах провинциальных и иных тоже достаточно много чего поставил и, вообще, никак ханжой не являюсь. Но это был невероятно грязный и одержимо-животный, скотский мат. То барышни объясняют, как это будет происходить… то мужики… почти хрюкают, рычат… Включена еще очень громко американская музыка, но они орут еще громче…
12 часов ночи. Со мной вдруг что-то происходит, и я точно понимаю, что я этих мужиков, орущих за стенкой, просто уложу. А если они еще дернутся, то сделаю что-нибудь и похуже. И я начинаю вставать и одеваться. Жена моя это видит и бежит за проводницей, что-то ей объясняет (видимо, достаточно доходчиво), и проводница идет в этот зверинец. И начинает говорить: «Сынки, сынки…» (а проводница — простая русская женщина)… «Сынки, ну, что ж вы делаете? Тут же немолодые люди, они же отдыхать хотят, они же как ваши родители. А вы тут что?»
Рычание этого коллективного зверя вдруг чуть-чуть затихает. Потом еще больше, потом еще больше…
Эта простая женщина оказывается намного умнее меня. Она совершает некое волшебство… Вот здесь где-то находился человек. Он уже пошел в сторону зверя. А она его возвращает назад простыми-простыми словами. Потом выходит из соседнего купе и говорит, что это 12-й вагон, а 13-й полностью набит болельщиками, и они все пьяные. Это их руководство тут гудит, говорит проводница. А там (в 13-м вагоне) гудят сами болельщики. Уже весь вагон набит милицией, и, вообще, бог знает что творится…