Суждения господина Жерома Куаньяра
Шрифт:
— Гляди, Турнеброш, — сказал он мне, — они хохочут от всего сердца, когда один болван дает ногой пинка в зад другому болвану, да это и в самом деле забавное зрелище, но для меня оно испорчено размышлением, ибо когда задумаешься над сущностью этой ноги и всего остального, так уж теряешь охоту смеяться. Я должен был бы, как подобает христианину, своевременно постигнуть все лукавство, скрытое в изречении некоего язычника: «Блажен познавший причины!» — я должен был бы замкнуться в святом неведении, как в уединенном вертограде, и остаться невинным, как младенец. Я бы развлекался, сказать по правде, отнюдь не грубыми выходками сего Мондора [37] (Мольер с Нового моста не мог бы меня позабавить, когда и тот, настоящий, кажется мне чересчур шутовским), [38] но я радовался бы травкам в моем саду и прославлял бы господа бога в цветах и плодах моих яблонь. Чрезмерное любопытство увлекло меня, сын мой, я утратил в беседах с книгами и с учеными душевный покой, святую простоту и то чистосердечие малых сих, которое особенно прекрасно оттого, что не умаляется ни в кабаке, ни в вертепе, как это видно на примере хромоногого ножовщика, а также, осмелюсь сказать, на примере вашего батюшки-харчевника, который сохранил невинность души, хоть он пьяница и гуляка. Но не так бывает с тем, кто изучал книги. У него навсегда остается от них надменная горечь и высокомерная скорбь.
37
Мондор (настоящее
38
Это говорит священник. (Прим. издателя.)
Так говорил учитель, но в этот миг слова его заглушил бой барабанов…
X
Армия
Итак, стоя на Новом мосту, мы услыхали бой барабанов. Это набирали под ружье солдат в армию; сержант-вербовщик, лихо подбоченясь, важно выступал во главе дюжины солдат, у которых на штыках были нанизаны колбасы и булки. Столпившиеся вокруг мальчишки и оборванцы глазели на него, разинув рты.
Сержант, подкрутив усы, громко огласил воззвание.
— Не стоит слушать, — сказал мне мой добрый учитель. — Только время терять. Этот сержант выступает от имени короля, у него нет никакого дара выдумки. Если хотите услышать настоящие речи на эту тему, ступайте в какой-нибудь кабачок на Скобяной набережной, где эти мошенники завлекают лакеев да деревенских простаков. Вот там этим плутам приходится быть краснобаями. Помнится, как-то в юности, еще при покойном короле, мне довелось услышать поистине потрясающую речь одного такого торговца людьми, который закупал свой товар на Нищем Доле, его отсюда хорошо видать, сын мой. Он набирал людей для отправки в колонии. «А ну, молодцы, — говорил он, — вы, наверно, слышали не раз о благословенной счастливой стране изобилия, — чтобы попасть в этот обетованный край, надобно отправиться в Индию, а там уж всего вдоволь — сколько душе угодно! Желаете вы золота, жемчугов, алмазов? Ими там улицы мостят, только нагнись да подбирай. Да и нагибаться-то не надо! Дикари их вам наберут. Я уж не говорю про кофе, лимоны, гранаты, апельсины, ананасы и тысячи других замечательных плодов, которые растут сами собой, без всякого ухода, как в раю земном. Ежели бы передо мной были девки да ребятишки, я бы им порассказал обо всех этих лакомствах, но ведь я с мужчинами говорю!» Не стану уж повторять, сын мой, всего, что он там разглагольствовал о славе, но, поверьте, что силой убеждения он не уступал Демосфену, а красноречием превзошел самого Цицерона. Наслушавшись его, пятеро или шестеро из этих бедняг отправились помирать в болотах от желтой лихорадки. Вот оно и выходит, что красноречие — опаснейшее оружие, и чары искусства, направлены ли они к добру, или ко злу, — одинаково обладают неодолимым могуществом. Возблагодарите господа, Турнеброш, за то, что он, не наделив вас никакими талантами, избавил вас от опасности стать когда-нибудь бичом народов. Люди, угодные богу, сын мой, узнаются по тому, что они лишены разума; я на себе убедился, что живость ума, коей меня наградило небо, — это непрестанная угроза моему спокойствию как здесь, на земле, так и в жизни будущей. А что было бы, если бы в груди моей обитало сердце Цезаря, а в голове— его разум? Мои вожделения не различали бы пола, и я был бы недоступен чувству жалости. Я бы разжег в своей стране и далеко за ее пределами множество неугасимых войн. Хорошо ещё, что этот великий Цезарь обладал благородной душой и некоторой мягкостью. Он умер благопристойно от меча своих добродетельных убийц. О день Мартовских Ид, навеки злосчастный день, когда сии брутальные назидатели прикончили этого пленительного изверга! Я почитаю себя достойным оплакивать божественного Юлия рядом с его матерью, Венерой, и ежели я называю его извергом, то лишь любя, ибо его ровный дух был чужд каких-либо крайностей, за исключением властности. Он обладал врожденным чувством ритма и меры. В юности он с одинаковым пылом предавался наслаждениям плоти и утехам грамматики. Он был оратором, и красота его несомненно оживляла нарочитую сухость его речей. Он любил Клеопатру с той же геометрической четкостью, какую он вносил во все свои замыслы. Его сочинения, как и его поступки, отмечены духом ясности. Он был другом порядка и мира даже в самой войне; чуткий к гармонии, он был столь искусным законодателем, что даже мы, варвары, и поныне живем под сенью величия его власти, которая сделала мир тем, чем он является ныне. Ты видишь, сын мой, что я не скуплюсь воздать ему хвалу и выразить свою приверженность. Полководец, диктатор, верховный жрец, он лепил мир своими прекрасными руками. А я, бывший преподаватель красноречия коллежа в Бове, секретарь оперной дивы, библиотекарь его преосвященства епископа Сеэзского, писец при кладбище святого Иннокентия и наставник сына вашего родителя из «Харчевни королевы Гусиные Лапы», — я составил превосходный каталог редких рукописей, сочинил несколько пасквилей, о коих лучше не упоминать, и написал на оберточной бумаге размышления, отвергнутые издателями; все же я не поменял бы свою жизнь на жизнь великого Цезаря. Слишком дорого это обошлось бы моей невинности. По мне, лучше быть человеком безвестным, бедным и презираемым, каков я и есть на самом деле, нежели возноситься на вершины и открывать новые судьбы человечеству, к коим надо идти кровавым путем.
Этот вербовщик-сержант, который, как вы слышите, сулит беднякам по су в день, не считая хлеба и мяса, наводит меня, сын мой, на глубокие размышления касательно войны и войска. Кем-кем я не был на своем веку, но только не солдатом, ибо военное ремесло всегда внушало мне отвращение и ужас присущими ему чертами рабства, тщеславия и жестокости, кои как нельзя более претят моей миролюбивой натуре, моей необузданной любви к свободе и моему разуму, ибо он, здраво рассуждая о славе, знает настоящую цену славе оружия. Я уж не говорю о моей неодолимой склонности к размышлениям, которой весьма досаждали бы упражнения с саблей и ружьем. И вам должно быть понятно, что я, отнюдь не стремясь быть Цезарем, не желаю также быть ни Фанфан-Тюльпаном, ни Сердцеедом [39] . И я не скрою от вас, сын мой, что военная служба представляется мне самой страшной язвой цивилизованных народов. Это чувство философа. А посему нет никакой вероятности, что его когда-либо будут разделять многие. В действительности, и короли и республики всегда будут находить столько солдат, сколько понадобится для их парадов и войн. Я читал у господина Блезо в его лавке «Под образом святой Екатерины» трактаты Макиавелли [40] в прекрасных пергаментных переплетах. Они их заслужили, сын мой; и я со своей стороны бесконечно уважаю этого флорентинца за то, что он первый отринул в деяниях государственных мужей основу справедливости, на коей они никогда не воздвигали ничего иного, кроме прославленных злодейств. Сей флорентинец, видя отчизну свою отданной на милость наемных солдат, подал мысль о национальном и патриотическом войске. В одном из своих сочинений он говорит, что, по справедливости, все граждане должны заботиться о безопасности родины и быть солдатами. В той же лавке господина Блезо я слышал, как эту идею поддерживал господин Роман, который, как вы знаете, чрезвычайно печется о правах государства. Он мыслит только об общем и целом и не успокоится до тех пор, пока все частные интересы не будут принесены в жертву интересу общественному. Так вот, Макиавелли и господин Роман желают, чтобы все мы были солдатами, поскольку мы все граждане. Не стану утверждать подобно им, что это справедливо. Но не скажу также, что это несправедливо, ибо справедливость и несправедливость зависят от того, как к сему подойти, а это уж такой вопрос, который надо предоставить софистам.
39
… не желаю также быть ни Фанфан-Тюльпаном, ни Сердцеедом… — Фанфан-Тюльпан — популярный персонаж старинных французских песенок, солдат-гуляка, задира и весельчак; Сердцеед — солдат-волокита.
40
Я читал… трактаты Макиавелли… — Николо Макиавелли (1469–1527) — итальянский писатель, автор политического трактата «Государь»; здесь он оправдывает любые средства для достижения сильной монархической власти, в которой видит единственную силу, способную политически объединить Италию.
— Как! дорогой учитель! — воскликнул я с горестным удивлением, — вы полагаете, что справедливость зависит от доводов софиста и что наши действия справедливы или несправедливы в зависимости от доказательств ловкого говоруна? Это утверждение так меня потрясает, что я даже и сказать не умею.
— Турнеброш, сын мой, — отвечал г-н аббат Куаньяр, — не забывайте, что я говорю о справедливости человеческой, которая отнюдь не похожа на справедливость божественную и по существу своему прямо противоположна ей. Люди всегда утверждали понятие справедливого и несправедливого не иначе, как красноречием, которое одинаково способно приводить доводы «за» и «против». Вы хотите, быть может, сын мой, чтобы справедливость опиралась на чувство, но берегитесь, ибо такая опора годится лишь на то, чтобы построить скромный домашний приют, шалаш старого Эвандра или хижину, где обитал Филемон со своей Бавкидой [41] . Но дворец законов, твердыня государственных установлений, требует иного фундамента. Простодушной природе не под силу выдержать одной сие неправедное бремя, эти грозные стены воздвигаются на прочных устоях древней лжи лукавым и свирепым искусством законодателей, судей и монахов.
41
… шалаш старого Эвандра или хижину, где обитал Филемон со своей Бавкидой. — Эвандр — один из легендарных предков древних римлян. Упоминается в «Энеиде» Вергилия. Филемон и Бавкида — супружеская чета, дожившая в любви и согласии до глубокой старости. Воспеты римским поэтом Овидием в его «Метаморфозах».
Бессмысленно вопрошать, Турнеброш, сын мой, справедлив или несправедлив какой-нибудь закон, и это так же верно в отношении военной службы, как и других установлений, о коих нельзя сказать, хороши они по сути своей или плохи, ибо нет сути вне господа бога, от кого все ведет свое начало. Вам следует остерегаться, сын мой, этого рабства словесного, коему люди поддаются с такой покорностью. Знайте же, что слово «справедливость» ровно ничего не значит, кроме как в богословии, где оно обладает страшной выразительностью. И знайте, что господин Роман не что иное, как софист, коль скоро он доказывает, что должно служить монарху. Однако я полагаю, что если какой-нибудь монарх повелит всем гражданам стать солдатами, все ему подчинятся, не скажу — с кротостью, но с веселием. Я заметил, что человеку более всего по душе ратное дело, ибо это то, к чему он естественно склонен по своим инстинктам и вкусам, а они у него не все хороши. И за редкими исключениями, к коим отношусь и я, человека можно определить как животное с ружьем. Оденьте его в нарядную форму и дайте надежду подраться, — и он будет доволен. Поэтому-то мы и почитаем ратную службу самым благородным занятием, что, конечно, в некотором смысле даже верно, ибо оно самое древнее, и первые люди на земле уже вели войну. Кроме того, поенное ремесло еще и тем под стать природе человеческой, что тут не надо думать, а мы, разумеется, и не созданы для того, чтобы думать.
Мышление — это болезнь, свойственная лишь некоторым особям, и если бы она распространилась, то быстро привела бы к уничтожению рода человеческого. Солдаты живут скопом, а человек животное общественное. Они носят мундиры голубые с белым, голубые с красным и серые с голубым, ленты, плюмажи и кокарды, в коих красуются перед девками, как петух перед курицей. Они идут на войну и на мародерство, а человек по природе своей вор, распутник, разрушитель и в высшей степени падок до славы. Вот эта-то любовь к славе и заставляет главным образом наших соотечественников французов хвататься за оружие. И безусловно во мнении людском только военная слава и обладает блеском. Чтобы убедиться в этом, достаточно почитать сочинения историков. Всякий простит вояке Тюльпану, что он не превзошел в философии Тита Ливия.
XI
Армия
(Продолжение)
Мой добрый учитель продолжал свою речь так: — Надобно не упускать из виду, сын мой, что люди, связанные друг с другом в долгом беге времени одной цепью, из коей они видят лишь несколько звеньев, присваивают понятие благородства разным обычаям низкого, варварского происхождения. Их невежество способствует их тщеславию. Они строят свою славу на давних бедствиях, а доблесть оружия ведет свое начало от дикости первоначальных времен, о коих сохранилась память в библии и творениях поэтов. Что же в сущности представляет собой эта военная каста, застывшая в своей надменности высоко над нами, как не выродившихся последышей жалких звероловов, которых поэт Лукреций [42] описал так, что не знаешь, люди это или звери. Достойно удивления, Турнеброш, сын мой, что война и охота, одна мысль о коих должна была бы преисполнять нас стыдом и угрызениями совести, напоминая о низменных потребностях нашей природы и укоренившемся в нас зле, могли, наоборот, сделаться предметом людской гордости и что христианские народы и поныне чтут ремесло мясника и палача, когда оно переходит из рода в род, и что в конце концов у просвещенных наций именитость граждан измеряется количеством убийств и злодеяний, которые, так сказать, накопились в их крови.
42
Лукреций Кар (I в. до н. э.) — римский философ-материалист, автор поэмы «О природе вещей».
— Господин аббат, — спросил я у моего доброго учителя, — а не думаете ли вы, что ратное ремесло почитается благородным из-за опасностей, с коими оно сопряжено, и из-за храбрости, какую при этом надлежит проявлять?
— Сын мой, — отвечал мой добрый учитель, — если бы действительно звание человека почиталось благородным сообразно опасностям, с коими оно сопряжено, я бы, не колеблясь, сказал, что крестьяне и батраки — самые благородные люди в государстве, ибо они всякий день рискуют умереть от изнеможения и от голода. Опасности, коим подвергаются солдаты и полководцы, не столь многочисленны и далеко не столь длительны; за всю жизнь это разве что несколько часов, и все дело заключается в том, чтобы не дрогнуть под пулями и ядрами, которые убивают не так верно, как нищета. Сколь же надо быть легкомысленным и тщеславным, сын мой, дабы прославлять солдатское ремесло более, нежели труд пахаря, и ценить разрушения войны выше мирных занятий.
— Господин аббат, — спросил я еще, — а вы не считаете, что солдаты необходимы для безопасности государства и что мы должны почитать их из признательности за то, что они нам полезны?
— Правду сказать, сын мой, война — это потребность человеческой природы, и нельзя представить себе народы, которые бы совсем не дрались, то есть, другими словами, не состояли бы из человекоубийц, грабителей и поджигателей. Нельзя также представить себе монарха, который в какой-то мере не был бы узурпатором. Его бы слишком порицали и презирали за то, что он равнодушен к славе. Вот то-то и есть, что война необходима человеку; она гораздо более свойственна ему, чем мир, который есть не что иное, как передышка между войнами. Потому-то монархи и посылают свои войска одно против другого по самым пустячным поводам и ничтожным причинам. Они ссылаются на свою честь, а она у них чрезвычайно чувствительна. Достаточно дуновения, чтобы на ней появилось пятно, и смыть его можно только кровью десяти, двадцати, тридцати, а то и сотни тысяч человек, смотря по населенности государства. А ведь если вдуматься, мыслимо ли представить себе, каким образом честь монарха может быть обелена кровью этих несчастных? Вот тут-то и начинаешь понимать, что все это — одни слова, лишенные всякого смысла; но люди готовы убивать друг друга ради слова. А еще более надобно удивляться тому, что монарху приносит честь и славу захват чужой земли и что злодеяние, за которое какого-нибудь головореза карают смертью, становится достойным похвал, ежели его с самой зверской жестокостью совершает монарх при помощи своих наемников.