Свадебный подарок, или На черный день
Шрифт:
Аннушка знала о его стараниях. Но не очень верила в удачу. Да и у него самого не было оснований надеяться. А все равно с каждой приходившей к нему женщиной — мужчины редко заглядывали — заводил все тот же разговор. Потому что… Надо ли объяснять, почему, если он видит в глазах Яника постоянную мольбу: «Деда, спаси меня…»
В то утро, когда в сушилку вошла Моника — как ее зовут, он уже потом узнал, а тогда просто вошла немолодая, в черном халате и с явно базедовой болезнью женщина, — он как раз думал о том, что уже два дня никого не было…
— Проходите, пожалуйста. Я сейчас.
Но она стояла в дверях и то ли удивленно, то ли с недоверием смотрела, как он в одиночку ворочает свои «подопечные» доски. И чтобы она не ушла, повторил:
— Я сейчас.
Она вдруг шагнула, взялась за другой конец доски и стала помогать ему.
— Не беспокойтесь. Я вполне справляюсь. Сейчас кончу, и к вашим услугам. Правда, врач я детский…
— Знаю.
— Как видите, правду.
— Помните, как дочку мою спасли? Воспалением легких болела. Тересе, беленькая такая. — Женщина взялась за следующую доску. — Теперь бы, наверное, и не узнали. Уже у самой ребенок. Дочка.
— Это хорошо, что есть ребенок. Очень хорошо…
Вдвоем работа пошла быстрее.
— А я думала — не может быть, что такой уважаемый человек, такой хороший доктор, вместо того чтобы лечить, к доскам приставлен.
— Это еще не самое большое зло, которое творят нацисты.
— Немцы, что ли?
Он кивнул. Не объяснять же ей, что когда-то, в годы студенчества, он знал другую Германию. И другими в той Германии были немцы. Правда, когда он туда во второй раз приезжал, почти десять лет спустя, и как раз все начиналось, увидел уже и других… А все равно, ни вакханалии штурмовиков тогда, ни то, что творится теперь здесь, не вытеснили из памяти давней Германии. Пока еще не вытеснило…
— …за что они ваших убивают?
Расовой теории фюрера он не стал ей объяснять. Заговорил о Янике. Повторил то, что говорил каждый раз. Что их в любую ночь могут повести на расстрел. Внука тоже. И ребенок это понимает. К сожалению, он все понимает… Когда во время акции его прячут, он лежит тихо. И еще… Хотя он постоянно голодный, не жалуется, ничего не просит. Что очень ласковый. Он умолк — больше нечего сказать… А эта женщина сейчас вздохнет, скажет, что на днях немцы опять кого-то повесили. И что некуда ей спрятать Яника…
Но она молчала.
Может быть, и лучше, что молчит. По крайней мере, нет неловкости, что человек перед тобою оправдывается. Помогает переворачивать доски, и на том спасибо…
Только, видно, эта тишина и хлопанье досок ей были в тягость. Она заговорила. Но совсем о другом… Стала рассказывать, как в самые первые дни, немцы еще и флагов по поводу своего прихода снимать не разрешили, кто-то пустил слух, что подвал под соседним домом, в котором была бакалейная лавка, наверно, уцелел. Что потолок и стены у того подвала были такие толстые, что бомба их вряд ли пробила. А товара всякого там, похоже, было немало. Люди, прослышав об этом, конечно, бросились откапывать. Кто со стороны двери, которая была под лестницей черного хода, кто с другого конца, где окошко. Оно тоже выходило во двор. Сперва работали дружно, споро. Но когда откопали кусок лестницы — подумать только, — верхние этажи рухнули, а кусок стены с лестницей, которая как раз над дверью подвала, целехонькие остались — будто нарочно, чтобы эту дверь уберечь. Так вот, как только люди сообразили, что скоро уже доберутся до этой самой двери в подвал, началось! Каждый норовил быть поближе, чтобы первым пробраться туда, внутрь. Но вход-то расчистили узенький. Даже не вход, а лаз. В три погибели надо согнуться, чтобы под эту лестницу подползти. Из-за нее и лаза не видно. Ну и намяли ей там бока! А уж в самом подвале! Господи Иисусе и Юзеф святой! Каждый хватал, что мог, чуть не из рук друг у друга вырывали. Кому один сахар достался, кому только крахмал. Молодуха из дома напротив орет: «Дайте к крупе подойти, у меня малые дети!» Ее свекровь мыло по карманам и за пазуху запихивает. А уж теснота такая, что некоторые аж на полки полезли. Все равно в дверь все новые норовят втиснуться. Кричат: «Выходите, кто уже взял, всем есть надо!» А как выйти, если сами в дверях и ни на шаг назад. Но на них тоже напирают… О, господи! Оказывается, уже и с других улиц бегут — с корзинами, мешками, наволочками, чтобы как можно больше набрать. Те, кто за окошком — откопать-то они его откопали, а решетку не выломать, — воют: «Передавайте все сюда, делить будем, чтобы по справедливости». Какая там справедливость, кто отдаст то, что уже взял? Словом, грех такое говорить, но хорошо, что какой-то немец увидел, ведь уже и на улице народ толпился. Сразу в крик — почему так много «швайнов» набралось. Это они людей, которые не ихние, свиньями называют. И как больше трех вместе увидят, так беспорядком, большевистским митингом считают. Разогнал этот немец всех. А те, кто в подвале, еще немного подождали, потом уже тихо, осторожно и, главное, по одному разошлись… Она на мгновенье умолкла, перевела дух и продолжила. Что под вечер еще раз сходила, лучше сказать — слазила. Только зря, — за день народ все подчистую подобрал. Одни стены да полки остались. Всего-то и увидела, что когда пустой, то не такой он уж тесный, этот подвал. И свет через окошко вполне проникает. И полки — только одна с краю обломана, а остальные
Только когда она сказала: «На что он теперь?» — Зив начал… кажется, начал понимать. Будто сразу сбежались вместе все главные ее слова. Что есть пустой подвал. Кусок уцелевшей лестницы скрывает лаз. Полки выдержали людей. В окошко проникает свет…
Хотел переспросить. Но не успел, — она вдруг заторопилась:
— Побегу, пан доктор. Меня ждут.
Он смотрел, как она закрывает дверь, и повторял ее слова: «Побегу, пан доктор». «Побегу, пан доктор». «Побегу».
Но ведь она не только это сказала… Главное, что есть пустой подвал, о котором все забыли… Уцелевшие над лазом ступеньки скрывают вход в него… А окошко можно замаскировать. Например, куском рваной жести. На развалинах такой жести, наверное, полно. Надо только, чтобы эта жесть как бы валялась около окошка, тогда и заслонит его. Но пусть лежит не очень близко: немножко света все-таки нужно… «Не такой уж он тесный, этот подвал». А если бы и тесный…
И так весь день — никак не унять было волнения. Уж он и напоминал себе немецкую поговорку: это слишком хорошо, чтобы быть правдой, и уговаривал себя не строить воздушные замки. Но что поделаешь — строил. Мысли не так-то легко прогнать. Особенно, если еще и не слишком стараешься…
Вечером, когда их колонну вели обратно в гетто, он смотрел на каждый разрушенный дом, на каждую груду развалин, — может быть, именно под ними тот подвал? Но лучше, чтобы он был где-нибудь подальше, на окраине… А когда у ворот полицейский усердно его обыскивал, про себя улыбался: ищи, ищи, то, что сегодня при мне, — все равно не найдешь.
Съев свою похлебку из ржаной муки, он почти до самого комендантского часа протоптался в соседней подворотне, — когда в одной комнате живут двадцать шесть человек, наедине не поговорить. А не наедине говорить о таком и вовсе нельзя. Потому и приходили к нему в эту подворотню по одному — сперва Аннушка, потом Виктор с Алиной. Младшим — Нойме и Борису — Аннушка пересказала. Зятя, чтобы не обиделся, сам посвятил.
Весь следующий день он нетерпеливо ждал Монику. Поглядывал на дверь. То и дело приоткрывал ее. Смотрел в окно, — не идет ли. Но она не шла. Он думал о подвале. О том, как будет всех своих — теперь уже всех — переправлять туда.
Яника Виктор вынесет в рюкзаке. Будто инструменты. Конечно, придется малыша усыпить. Хоть и все понимает, а лежать скрючившись в такой тесноте… Да в мало ли что может по дороге напугать его, и ребенок не выдержит. Только чем усыпить? То есть не чем, а где достать? Может, у Зелинскиса? Их колонна на работу и обратно в гетто как раз проходит мимо его аптеки. Хорошо, что на углу, — не так заметно будет, если на самом повороте сорвать желтые звезды и шагнуть на тротуар. В аптеку надо войти спокойно, будто ничего особенного в этом нет. Как входил когда-то. (А ведь это было совсем еще недавно!..) Может быть, повезет, и никого из посторонних, кто мог бы его узнать, не будет. Только сам «музейный Зелинскис». В самом деле «музейный», — человеку за восемьдесят, а работает. Зря молодые врачи на него обижаются, ничего нет плохого в том, что он проверяет рецепты. Особенно дозировку. Да, Зелинскис, наверно, не откажет в снотворном для Яника, — старые мозги не так легко забить бредовыми расовыми теориями… Усыпить Яника надо часа на полтора. И уже спящего уложить в рюкзак. А Виктору лучше всего выйти с теми, кто идет в ночную смену, — в темноте не так будет бросаться в глаза рюкзак. Да и выходящих не особенно проверяют, — вынести из гетто, кроме своих бед, нечего…
После Виктора с Яником, на следующий день, туда проберется Нойма или Алина. Нойма, конечно, будет настаивать, чтобы сперва вышла Алина. Хорошо, пусть Алина. В темноте, как поведут с работы, она улучит момент, когда конвоир отвлечется или будет где-то впереди, сорвет звезды и… Надо ее предупредить, чтобы заранее высмотрела подходящее место. Хорошо бы проходной двор. Правда, для этого она должна знать, куда идти. Хотя бы в какую сторону…
Как только Виктор вынесет Яника, Аннушке сразу надо записаться в арбайтсамте, чтобы послали на работу. Говорят, теперь каждый день набирают бригады — временные, для уборки снега. Это неплохо, что временные, — люди меняются, не заметят ее исчезновения. Да… Не думал он, что придет такое время, когда для своей хрупкой жены он сочтет за благо убирать снег. Не думал… Целый день Аннушка должна будет работать на морозе. Она, конечно, скажет, что ей это вовсе не трудно и что не так уж холодно. Но он знает, что и трудно, и холодно… А еще она будет объяснять, что работа на улице к лучшему: никому не покажется подозрительным, что так много всего на себя надела. Да, не только ей, всем надо будет в день ухода надеть на себя как можно больше, — и в подвале будет совсем не тепло, и надо же что-то выменивать на еду. Только тут уж без помощи этой доброй женщины никак не обойтись…