Свершилось. Пришли немцы!
Шрифт:
И Давыдов тоже вот сегодня пришел с помощью. Этот Давыдов, хоть и переводчик, которые почти все поголовно оказались [сволочью] дрянью и захребетниками, не плох [не таков]. Он, сколько может, оказывает помощь людям. Переводчик — сила, и большая. Большинство из них — страшная [сволочь] шпана, которая дорожит только своим пайком и старается сорвать с населения всё, что только возможно, а часто и то, что невозможно. Население же целиком у них в руках. Придет человек в комендатуру по какому-нибудь делу, которое часто обозначает почти жизнь или смерть для него, а переводчик переводит, что хочет и как хочет. И всегда бывает так, что комендант требует от него невозможных взяток. А взятки даются тоже через переводчика. Все они вымогатели и все ползают на брюхах перед немцами. Я сама видела в комендатуре такой спектакль: на полу передней, через которую ходят все просители, разостлан прекрасный дворцовый голубой ковер. Люди, не зная, для чего он тут разостлан, идут по нему, потому что иначе не пройдешь: он занимает всю комнату. Вдруг вылетает переводчица и начинает кричать на посетителей, как они смеют, свиньи, ходить по комендантскому ковру. Ковер здесь разостлан для просушки или еще чего-то, и «господин комендант», мальчишка-лейтенант, стоит и ухмыляется, а посетители не знают, что им делать. А переводчица — учительница. Конечно, я сказала ей пару теплых слов, не пошла к коменданту и не получила бумажки, за какой ходила. — Бумажки о том, что мы не подлежим переселению. Она кричала мне вслед, что она пришлет
Протекция и блага, которые нам принес Давыдов, состоят из трех тарелок супа. Но немецкого, но ежедневно, но не солдатского, а из того самого СД, который я так пророчески избрала в свои покровители в войне с Кларой Ивановной. Вот и не верь предчувствиям! Да, так — суп! — Это такая роскошь, за которую не только первородство продашь! Работа, которая потребовалась от Коли, состоит в исследовании по «истории бани» и тому подобной чепухи. Кажется, эта история нужна для того, чтобы доказать, что у славян бани не было и ее им принесли просвещенные немцы. Боже, до какой глупости могут доходить цивилизованные европейцы! Война, кровь, ужасы, и тут — история бани! Но хорошо, что хоть суп за нее платят. Коля говорит, что он напишет работу и докажет, что славяне принесли немцам и европейцам баню. Так, мол, говорят исторические летописи, а что говорит по этому поводу Заратустра — неинтересно. Боюсь, что придется скоро расстаться с супом! Но ничего, и вчера и сегодня поели. И завтра, е. б. ж., — поедим. Я очень прошу Колю растянуть процесс исторических изысканий елико возможно надольше. От этих занятий как будто бы предательством родины не пахнет. Но ведь если бы немцы пригласили нас не чепухой заниматься, а, скажем, стрелять вот туда, в Федоровский городок? Пошла бы я? — Пошла бы! Взяла бы винтовку и пошла! А вот доносить и передавать военные секреты — нет возможности. М. б., это одно и то же, а для нас — невозможно. [ Хотя и знаем, что большевизм не победишь благородными чувствами и сохранением своих патриотических риз. Да и настоящий наш патриотизм в том, чтобы помогать ВСЕМ врагам большевизма.] А вот те самые коммунисты, на которых русский народ не доносит, — непременно донесут обо всем и обо всех. И насчет военных секретов они тоже не очень как будто бы секретничают, насколько мы уже тут слышим. А придут красные — и они опять попадут на «верхи». Да и у немцев они не на низах сидят. Скольк[их] мы уже знаем бывших коммунистов, которые работают «не за страх, а за совесть» на немцев. И не просто с ними сотрудничают, а все или в полиции, или в пропаганде. Кто их знает, может быть, они и искренние, но все же как-то не верится. Не переделать волка в овечку. Что они беспринципны принципиально — это-то хорошо известно, и что для них никаких принципов, кроме волчьих, — тоже известно.
Жизнь начинается робинзонья. Нет ничего самого необходимого. И наша прежняя подсоветская нищета кажется недостижимым богатством. Нет ниток, пуговиц, иголок, спичек, веников и многого, что прежде вообще не замечалось. Зато сразу появилось много подсвечников, стаканов, посуды. И совершенно исчезли все буквально кастрюли. И куда они подевались — уму непостижимо. Особенно тягостно отсутствие мыла и табаку. Ну с табаком — хоть окурки собирать можно. Хотя немцы не очень-то ими бросаются. А вот мыла нет и это чистое несчастье. От освещения коптилками, бумажками и прочими видами электрификации вся одежда, мебель и одеяла покрыты слоем копоти. Проведешь рукой по одеялу — и рука черная… Лица стали неузнаваемыми от черного налета на них. Моемся приблизительно. Да и что можно сделать без мыла при такой копоти? Одна женщина попробовала умываться золой из печи, и все лицо у нее облезло. Без мыла перестаешь себя уважать…
Немцы организовали богадельню для стариков и инвалидов. Мы отправили туда бабушку — свекровь М.Ф. Все-таки, хоть что-то она там будет получать, а мы будем сколько возможно помогать ей от себя. Благо дом этот совсем около нас. Организован также детский дом для сирот. Там тоже какой-то минимальный паек полагается. Всё остальное население предоставлено самому себе. Можно жить, вернее, умирать, — на полной своей воле. Управа выдает своим служащим раз в неделю да и то нерегулярно или по килограмму овса, или ячменя (никогда рожь или пшеницу), или мерзлую картошку. Когда выдается зерно, Коля мелет его на кофейной мельнице. Засыпает стакан — намелет, сварим. Пока намелет второй — пора опять варить. Три стакана отнимают почти полный рабочий день, так как зерна сырые. А сушить — нет времени. Надо есть. Ждать невозможно. А сваришь — есть нечего. Одни кастрюли. Много заболеваний желудком на этой почве. Я не даю своим есть с ошметьями, процеживаю. Скандалят, потому что остается только окрашенная вода. Особенно вреден овес. Но Коля не смеет у меня умереть от дурацких случайностей. Не дам!
Голод принял уже размеры настоящего бедствия. На весь город имеются только два спекулянта, которым разрешено ездить в тыл за продуктами. Они потом эти продукты меняют на вещи. За деньги ничего купить нельзя. Да и деньги все исчезли. Цены соответственные: хлеб расценивается по 800–1000 р. за килограмм, меховое новое пальто 4 — 5000 рублей. Каракулевое или котиковое. Совершенно сказочные богатства наживают себе повара при немецких частях.
Морозы уже настоящие. Население начинает вымирать. Каково же будет зимой? У нас уже бывают дни, когда мы совсем ничего не едим. Немцы чуть ли не ежедневно объявляют эвакуацию в тыл и так же чуть ли не ежедневно ее отменяют. Но все же кое-кого вывозят. Гл. обр. — молодых, здоровых девушек. Мужчин молодых почти совсем не осталось. А кто остался, те ходят в полицаях. Многие разбредаются сами, куда глаза глядят. Кто помоложе и поздоровее — норовит спрятаться от эвакуации. Некоторые справедливо считают, что сами они доберутся, куда хотят, лучше. Некоторые ждут скорого конца войны и стараются пересидеть на месте. «Тыла» теперь боятся. Хотя немцы и объявляют, что в дороге всех будут кормить, а по прибытии на место всем обеспечены жилища. Но где это самое «место», не сообщают. Надоело всё до смерти.
Вчера мне принесли извещение об эвакуации, а Коля и М.Ф. остаются. Я понеслась вне себя в комендатуру и там напала на какого-то неповинного и, как потом оказалось, даже не на нашего фельдфебеля. Я сумела ему рассказать всю нелепость такого постановления прежде, чем он сказал мне, что он сам только что приехал по делам в Пушкин и тут непричем. Я завопила, что все они «тут причем». И мне все равно, какое начальство делает такие унанштендиге захе! Он, давясь от смеха, скрылся во внутренние покои комендатуры и потом через некоторое время вынес мне бумажку, разрешающую и мне оставаться с нашими. Здесь опять меня выручил мой немецкий язык. Во-первых, он у меня как-то по особо комичному неправилен, вероятно. Немцы, вместо того, чтобы на меня сердиться, почти всегда смеются. А во-вторых, если я очень обозлюсь, то мне всегда приходят на память все неприятные слова на всех языках, и я их выпаливаю. На этот раз проехало. По таким делам совершенно невозможно посылать М.Ф. Она начинает трусить и слезно умолять. Ну, тут всякое начальство, особенно рангом не выше фельдфебеля, начинает себя чувствовать и в самом деле «царем и Богом» и хамит. А когда на них прыгаешь, как воробей на собаку, — отступают!
Впрочем, нужно признаться, что немцы в подавляющем своем большинстве народ хороший, человечный и понимающий. Но сейчас-то война, и фронт, и всякие там идеологии, и чорт его знает, что еще. Вот и получается, что хорошие люди подчас делают такие вещи, что передушил бы их собственными руками. И все же мы рады бесконечно, что с нами немцы, а не наше «дорогое и любимое правительство». Каждый день приходится проводить параллели. Ну, скажем, произошло бы такое при наших. Пошла бы я в комендатуру. Что меня там, выслушали бы? Да ни за что. Еще и припаяли бы несколько лет за «антисоветские настроения» или за что-нибудь еще. Говорят, что мою практику нельзя применять в гестапо. Это ихнее ГПУ. Слава Богу, у нас на фронте такого еще не было.
Вчера попала в настоящую и колоссальную неприятность. Но опять кривая вывезла. Надолго ли хватит этого везения только? Начали выселять людей из Александровки, так как там всё время идут бои. Господи, живем на самом фронте! Жители Александровки почти исключительно железнодорожники. Они были всегда на привилегированном положении. Каждый имел подсобное и необлагаемое хозяйство: участок земли при собственном доме, коров, коз, пасеки, птицу. Плюс еще так называемые «провизионки» — билеты, дающие право на провоз продуктов из провинции. Т. е. так предполагалось. Было же наоборот: они возили продукты в провинцию и на этом колоссально зарабатывали. Это были своеобразные советские помещики и жили они так, как и не снилось ни колхозникам, ни единоличникам. Выселяться им не хочется. Все свои продукты и имущество они позарывали в землю. А их непреклонно выселяют и приказывают селиться не ближе, как за 25 километров от Александровки. Они же, конечно, норовят поближе. И самым для них лучшим местом является Пушкин, потому что это и близко, и ходить можно удобно через парки. А они надеются туда ходить за вещами и провизией. Уже перед самым началом запретного часа к нам во двор ввалилась группа александровцев с саночками и тележками. Нагружены они были, как добрые верблюды. Стали умолять, чтобы пустили их переночевать. В нашем доме пять пустых комнат, и я их пустила. Состав семей: старик, его жена, еще нестарая женщина — в одной, а во второй: муж, жена, двое детей 10 и 11 лет и 16-летний мальчик Витя, племянник жены, который приехал незадолго до войны погостить у тетки из Торжка. Прелестный мальчик. Из-за него, гл. образом, я и рискнула их пустить. Уж очень он мне понравился своей серьезностью и интеллигентностью. Да и все они произвели на нас самое благоприятное впечатление. Прожили они у нас благополучно четыре дня, как о них донесли коменданту. Донес начальник полиции Мануйлов, по рассказам — самый настоящий бандит. И вот, он привел ко мне немецкого коменданта выяснять, на каких основаниях я, вопреки приказу, впустила в дом Александрова. Комендант сразу же начал на меня орать и «на ты». Прежде всего я у него спросила, разве мы с ним «ферлобт» или пили брудершафт, что он говорит мне «ты». Мы к этому не привыкли.
Я думала, что Мануйлова от ужаса кондрашка хватит. Комендант же тон снизил, но за такое мое непослушание он вынужден будет меня повесить. Я ответила, что вешать он меня может, но заставить, как уполномоченную по квартирам, выгонять ночью людей на улицу, где каждый патруль должен их застрелить, — не может. Я русская женщина и это русские люди. И достаточно ужасов войны и так, чтобы я еще прибавляла их. Да я и с немцами так не поступила бы. Потом мне достоверно известно, что г. Мануйлов знал об их вселении сюда, так как еще вчера старик вставлял стекла в комендатуре и управе и кажется сегодня вставляет их у г. коменданта. А стекольщиков управа никак не могла найти, и меня даже городской голова благодарил, что я нашла этого старичка. Мануйлов начал было на меня орать, что я вру. Ну, я ему показала! Пригрозив, что доложу коменданту о взятке, которую он вымогал с моих новых жильцов за прописку, а теперь привел, мол, сюда коменданта, самого герр коменданта, разыгрывать дурачка! Комендант спрашивал, в чем дело, но я сказала, что я не переводчик и что с Мануйловым у нас свои дела, а пусть сам Мануйлов ему переводит. И что мне всё это надоело, и пусть он меня вешает. И я действительно уже почти не могу переносить, всех тех гадостей, которые нас окружают. И, главное, что большинство этих гадостей происходит не по необходимости военной, а по подлости, окружающей нас. Комендант смягчился и сказал, что вешать он меня, м. б, и не будет, но что он должен посадить меня в тюрьму. Я сердито привела пословицу о «тирхенах и плезирхенах». И тут он расхохотался и попросил показать ему квартиры нашего дома. Я повела его сначала в наше жилище. Увидав наше палаццо, которое, я по случайности только сегодня отмыла, как умела, холодной водой, он пришел в восторг от чистоты и порядка и заявил, что только немецкие женщины умеют и во время войны содержать в таком порядке свои жилища. Хотелось мне очень дать ему по физиономии, но не посмела. Расстались мы по-хорошему, и Мануйлов получил приказ прописать моих жильцов, а старичка я устрою в управу — и он будет получать паек. Вот и опять приходит параллель с недоброй памятью советчиками. Ну, если бы я при них что-нибудь подобное сделала. Да и меня, и моих жильцов, и Колю, и М.Ф. непременно расстреляли бы за «неподчинение законам военного времени». Да при наших мне и в голову бы не пришло сотворить такое. Жильцы мои слышали перепалку, и, так как отец детишек почему-то прекрасно понимает по-немецки, то перепугались они до потери сознания, но когда выяснилось, что повешение грозит только мне, а им только выселение, — успокоились. И так-таки прямо мне и сказали. Почти буквально этими словами. Никаких литературных красот. Жизнь советская!
А вот то, что железнодорожник, — кажется, машинист — знает хорошо немецкий язык и норовит оставаться на фронте, мне очень и очень не нравится. Надо будет поскорее от этой семьи избавиться. Переселить поскорее! Только Витю жалко. Старичок вполне себя оправдывает. Суетится целые дни. Починил крышу и печи. Успешно ворует где-то стекла и остеклил нашу комнату. И так стало приятно опять пожить при полном дневном свете. Удивительный звук появился в нашем обиходе: прелестный и нежнейший, которого никогда и нигде больше не найти, — звон стеклянных кусочков на разбитых окнах. Перед войной приказано было наклеивать на стекла полоски бумажек крест-накрест. Это-де спасет стекло от воздушных волн. Конечно, не спасло. Но зато мы имеем теперь это очарование. При малейшем ветерке на улицах слышен этот удивительный звон. Ничего более нежного нельзя себе представить.