Свет в августе
Шрифт:
– - Скотство и омерзение!
– - вдруг произносит старик. Голос у него высокий, пронзительный, сильный.
– - Скотство и омерзение!
– - Затем он умолкает. Из сомнамбулического и настороженного своего забытья он выкрикивает, внезапно и исступленно, как шаман, три слова -- и все. Хайтауэр смотрит на него, затем на Байрона. Байрон тихо объясняет:
– - Он -- ребенок их дочери. Он, -- легким движением головы указав на старика, который впился в Хайтауэра горящим бешеным взглядом, -- он взял его сразу после рождения и унес. Она не знала, что он с ним сделал. Не знала даже, жив он или нет, покуда...
Старик опять прерывает их, с той же ошеломляющей внезапностью. Но на этот раз он не кричит: теперь его голос так же спокоен и рассудителен, как у самого Байрона. Он говорит ясно, только немного отрывисто:
– - Да. Старый Док Хайнс забрал его. Бог помог старому Доку Хайнсу, так что старый Док Хайнс тоже помог Богу. И Бог свою волю возвестил через уста детишек. Детишки ему кричали: "Нигер! Нигер!
– - перед Богом и перед людьми тоже, волю Божью говорили. А старый Док Хайнс сказал Богу: "Но этого мало. Они, детишки, промеж себя и похуже обзываются, чем нигером", -- и Бог сказал: "Ожидай и доглядывай, потому что некогда мне возиться с развратом и скотством на вашей земле. Я отметил его и теперь сделаю так, чтобы люди знали А тебя ставлю караульщиком и хранителем Моей воли. Тебе велю следить и надзирать за этим".
– - Голос его обрывается. Не замирает постепенно, а просто прекращается -- точно иглу с граммофонной пластинки сняла
– - Что это? Что это значит?
– - говорит он.
– - Я хотел устроить так, чтобы она пришла и поговорила с вами без него, -- говорит Байрон.
– - Да оставить его было негде. Она говорит, что должна за ним следить. Вчера в Мотстауне он подстрекал людей, чтобы его линчевали -не зная даже, в чем тот провинился.
– - Линчевали?
– - говорит Хайтауэр.
– - Линчевали его внука?
– - Так она говорит, -- ровным тоном отвечает Байрон.
– - Говорит, что он и сюда за этим приехал. И ей тоже пришлось ехать, чтобы ему помешать.
Опять начинает говорить женщина. Возможно, она слушала. Но лицо ее так же мертво, лишено выражения, как и вначале; безжизненный ее голос раздается внезапно, почти как голос старика.
– - Он пятьдесят лет такой. Больше пятидесяти, пятьдесят -- это сколько я с ним мучаюсь. Он и до того, как мы поженились, все время дрался. И в ту ночь, когда родилась Милли, его посадили за драку. Вот что мне пришлось от него терпеть. Он говорил, что должен драться, потому что он ростом меньше других людей, и они хотят им помыкать. Это у него от суетности и гордыни. Но я говорила, что это в нем -- от дьявола. И что когда-нибудь дьявол нападет на него врасплох и скажет: "Юфьюс Хайнс, я пришел за данью". Вот что я ему сказала на другой день после того, как Милли родилась и я головы не могла поднять от слабости, а его опять только что выпустили из тюрьмы. Я ему так и сказала: ведь это Бог его предостерегает и знак подает: в тот самый день и чаю, когда у него родилась дочка, он сидел в тюрьме, и это-знамение небесное, что не доверяет ему Господь воспитывать свою дочь. Знамение Господа свыше, что город (он тогда кондуктором был на железной дороге) ничего ему не приносит, кроме вреда. И он тогда сам это понял, потому что это было знамение, и мы в городах больше не селились, а потом он сделался мастером на лесопилке и хорошо зарабатывал, потому что не называл еще имени Господа Бога всуе и в гордости, чтобы дьявола в себе извинить и оправдать. Так что ночью, когда Лем Буш по дороге домой из цирка проехал на повозке мимо и не остановился, и Милли с ним не было, и Юфьюс вошел в дом и повыкидывал вещи из ящика в комоде, чтобы добраться до пистолета, я сказала: "Юфьюс, это дьявол в тебе говорит. Не из-за того, что Милли нужно выручать, ты сейчас распалился", -- а он сказал: "А хоть и дьявол. А хоть я дьявол", -- и ударил меня, и я лежу на кровати, смотрю...
– - Она умолкает. Но -- на падающей интонации, словно завод вышел на половине пластинки. Снова Хайтауэр переводит с нее на Байрона гневно-изумленный взгляд.
– - Я то же самое слышал, -- говорит Байрон.
– - Тоже сперва было трудно разобрать, что к чему. Они жили при лесопилке, где он был мастером, в Арканзасе. Девушке тогда было лет восемнадцать. Как-то ночью мимо лесопилки проезжал цирк -- в город. Стоял декабрь, дожди все время, и под одним фургоном проломился настил моста, неподалеку от них; пришли к ним люди, разбудили его и попросили тали, чтобы вытащить фургон...
– - Бабья плоть, омерзение Господне -- вдруг выкрикивает старик. Затем его голос стихает, слабнет, как будто он только хотел привлечь внимание. Он опять говорит быстро, речь его убедительна, тумана, фанатична, и он опять рассказывает о себе в третьем лице.
– - Он знал. Старый Док Хайнс знал. Он уже видел на ней, у ней под одежей, бабью примету Господнего омерзения. Он пошел, надел плащ, зажег фонарь, вернулся, а она уже стоит в дверях, тоже в плаще, и он оказал? "Ступай обратно, ложись", -- а она сказала: "Я тоже хочу пойти", -- и он сказал: "Ступай обратно в комнату и ложись", -- и она ушла, а он пошел и взял в цеху большие тали и вытащил фургон. Чуть ли не до зари работал и думал, что послушалась отцовского приказа. Господом данного. Но надо было знать. Надо было знать бабью плоть, омерзение Господне; надо было знать скотство и мерзость в ходячем облике, уже смердящем в глазах Господних. Чтобы старый Док Хайнс поверил россказням, будто он мексиканец. Когда старый Док Хайнс видел на морде его черное проклятие Господа Всевышнего. Чтобы россказням этим...
– - Что это?
– - говорит Хайтауэр. Говорит громко, словно надеясь своим голосом заглушить старика.
– - Что это значит?
– - Парень был из цирка, -- объясняет Байрон.
– - Она ему сказала, что парень мексиканец, -- дочь сказала, когда он ее догнал. Может быть, сам парень ей так сказал. А он, -- опять показывая на старика, -- как-то узнал, что в парне -- негритянская кровь. Может, ему другие из цирка сказали. Не знаю. Он и не обмолвился ни разу, откуда ему известно, -- как будто это не имеет значения. Да, пожалуй, и не имело -- после того, что случилось в следующую ночь.
– - В следующую ночь?
– - Видно, она все-таки ушла в ту ночь, когда застрял цирк. Он говорит, что ушла. По крайней мере, так он себя повел, -- если бы он этого не знал и если бы она не сбежала, он бы ничего такого не сделал. Потому что на другой день она отправилась в цирк с соседями. Он ее отпустил -- не знал еще, что она уходила прошлой ночью. И когда она садилась к соседу в повозку, нарядившись по-выходному, он тоже еще ничего не подозревал. Но ночью, когда сосед возвращался, он их ждал и слышал, как повозка проехала мимо, словно и не собиралась останавливаться, чтобы высадить девушку. Он выбежал, окликнул их, и сосед остановил повозку, но девушки там не было. Сосед сказал, что она распрощалась с ними возле цирка и хотела заночевать у другой девушки, которая жила милях в шести от города, и сосед удивлялся, как же Хайнс этого не знал, -- ведь когда она садилась в повозку, у нее был саквояж. Хайнс саквояжа не видел. И она, -- Байрон показывает на каменноликую женщину; непонятно, слушает она его или нет, -- она говорит, что вел его дьявол. Она говорит, что он не больше нее знал, где девушка, однако вернулся в дом, взял пистолет, сшиб ее на кровать, когда она попробовала его остановить, оседлал лошадь и ускакал. И она говорит, что он выбрал единственный короткий путь, который годился, угадал в темноте -- единственный из пяти или шести, которым можно было их догнать. При том, что знать он не мог, какой дорогой они поехали. Но знал. Нашел их, как будто с самого начала знал, где они будут, как будто сам с тем человеком, про которого девушка сказала, что он мексиканец, уговорился там встретиться. Как будто знал. Тьма была кромешная, и даже когда он нагнал коляску, он все равно бы не мог определить, что нужна ему как раз эта. Но поскакал прямо за ней -- за первой коляской, которую увидел ночью. Подъехал к ней с правой стороны, нагнулся и в кромешной тьме, не говоря ни слова, на скаку, схватил человека, который мог оказаться и посторонним, и соседом, и кем угодно, -- ведь он его в глаза никогда не видел. Схватил его одной рукой, а другой -- приставил к нему пистолет и застрелил, а девушку привез домой, посадив ее сзади на лошадь. Коляску и убитого оставил на дороге. Между прочим, опять шел дождь.
Он умолкает. И сразу начинает говорить женщина, будто только и ждала в нетерпеливом оцепенении, чтобы Байрон умолк. Она говорит тем же неживым, ровным голосом: два голоса монотонно чередуются -- строфой и антистрофой; два бесплотных голоса рассказывают, как во сне, о чем-то, содеянном в краю без расстояний -- людьми без крови.
– - Я лежала на кровати и слышала, как он вышел, а потом услышала, как вывел лошадь из конюшни и мимо дома проскакал. Я лежала, одевшись, и смотрела на лампу. Керосин выгорал, потом я встала, отнесла ее на кухню, заправила, нагар с фитиля сняла, а потом разделась и легла, при лампе. А дождь все шел, и было холодно, потом я услышала -- лошадь вернулась на двор, у крыльца остановилась, я встала, накинула шаль и слышу -- входят в дом. Вперед Юфьюса шаги, потом Милли, прошли по передней к двери, и Милли в дверях стоитлицо и волосы от дождя мокрые, новое платье все в грязи, а глаза закрыты, и тогда Юфьюс ударил ее, и она упала на пол, лежит, а в лице не переменилась ни капли -- какая стояла, такая лежит. А Юфьюс -- в дверях, тоже мокрый, грязный, и говорит мне: "Дьяволу, ты сказала, прислуживаю. Вот я привез тебе дьявола посев. Спроси, что она в себе носит. Спроси у ней". А я до того устала и озябла... говорю ему: "Что случилось?" -- а он сказал: "Поди туда да посмотри в грязи -- увидишь. Ее он, может, и обманул, что он мексиканец. Но меня-то он не обманул. Да и ее не обманывал. Нужды не было. Ты сказала тогда, что придет ко мне дьявол за данью. Он и пришел. Проститутку родила мне жена. Но он хотя бы помог, как умел, когда пришла пора рассчитаться. Он указал мне дорогу и направил пистолет верно".
Вот я и думала порой, что дьявол одолел Бога. Оказалось, что у Милли будет ребенок, и Юфьюс начал искать врача, который бы это исправил. Я думала, он найдет, и порой казалось, что пусть уж останется как есть, раз мужчине с женщиной надо жить на земле. А порой я надеялась, что он найдет, -- до того я намучилась, пока суд тянулся, а хозяин цирка пришел и сказал, что человек тот действительно был не мексиканец, а с негритянской кровью, как Юфьюс все время говорил, -- словно дьявол шепнул ему, что он нигер. А Юфьюс опять брал пистолет и говорил, что добудет врача живого или мертвого, и уходил, и пропадал неделями, и люди про это знали, а я все уговаривала Юфьюса уехать, потому что ведь только этот из цирка сказал, что он нигер, и, может, он точно не знал, а потом ведь он тоже уехал и едва ли нам снова встретится. Но Юфьюс уезжать не хотел; у Милли уже срок подходит, а Юфьюс со своим пистолетом все ищет доктора, который бы согласился. А потом я услышала, что он опять в тюрьме; что он ходил по церквам, по молитвенным собраниям в тех местах, где пробовал найти врача, и на одном молитвенном собрании встал, и взошел на кафедру, и сам начал проповедовать, кричать против негров, чтобы белые люди поднялись и всех их убили, и люди в церкви заставили его замолчать, и сойти с кафедры, а он угрожал им пистолетом, прямо в церкви, пока не пришла полиция и не забрала его, и он первое время был как помешанный. И узнали про то, как он избил доктора в другом городе и сбежал, успел скрыться. Так что, когда он вышел из тюрьмы и вернулся домой, Милли уже ждала ребенка со дня на день. И я подумала, что он отступился, признал наконец волю Божью -- потому что дома не скандалил, и даже когда детские вещи нашел, что мы с Милли приготовили, все равно ничего не сказал, спросил только, скоро ли. Каждый день спрашивал, и мы думали, что он отступился, что, может быть, по церквам походивши да в тюрьме посидевши, смирился он, как той ночью, когда Милли родилась. И вот подошел срок, разбудила меня ночью Милли и говорит, что началось, я оделась и велела Юфьюсу идти за доктором, он оделся и пошел. А я собрала, что нужно, и ждем, и уж пора бы Юфьюсу с доктором воротиться, а его все нет, еще подождала -вот-вот, кажется, доктор должен придти, вышла на крыльцо и вижу: на верхней ступеньке Юфьюс сидит с ружьем на коленях и говорит мне: "Ступай обратно в дом, проституткина мать", -- я говорю: "Юфьюс", -- а он поднял ружье и сказал: "Ступай обратно в дом. Пускай дьявол сам соберет свою жатву: он ведь сеял". Я хотела выйти черным ходом, а он услышал, обежал с ружьем круг дома, стволом меня ударил, и я пошла обратно к Милли, а он за дверью в передней стоял, чтобы Милли видеть, пока она не умерла. Тогда он подошел к кровати, посмотрел на ребеночка и поднял его, выше лампы поднял, будто ждет, увидеть хочет, кто верх возьмет -- Господь или дьявол. А я до того замучилась... сижу у кровати, а на стене перед глазами -- тень его, рук его тень и мальчика, высоко на стене. И подумала я тогда, что Господь одолел. А теперь не знаю. Положил он мальчика в постель рядом с Милли и ушел. Слышу, в переднюю дверь вышел, встала я тогда, плиту затопила, молока согрела...
Она умолкает; грубый заунывный голос замер. Смотрит на нее через стол Хайтауэр: застывшая, каменноликая женщина в багровом платье, с тех пор, как вошла в комнату, ни разу не пошевелилась. Потом она снова начинает говорить, не двигаясь, почти не шевеля губами, словно она кукла, а говорит чревовещатель в соседней комнате.
– - И пропал Юфьюс. Хозяин лесопилки тоже не знал, куда он девался. Нанял другого мастера, но меня пока из дома не выгнал, потому что, где Юфьюс, не знаем, а уже зима подходит, и у меня ребенок на руках. И где Юфьюс -- про то я знала не больше мистера Гилмана, пока письмо не пришло. Из Мемфиса, а в нем -- почтовый перевод и ни слова. Так что я опять ничего не узнала. А потом, в ноябре, пришел еще перевод и опять без письма. А я до того замучилась... а потом за два дня до рождества вышла на задний двор дров наколоть, возвращаюсь домой, а мальчика нет. От силы на час отлучилась, и кажется, должна была бы видеть, как он вошел и вышел. А не заметила. Только записка лежит от Юфьюса -- на подушке, которую с краю подкладывала, чтобы мальчик не скатился с кровати... и до того я измучилась. Все ждала, а после рождества приехал Юфьюс и ничего мне не объяснял. Сказал только, что мы переезжаем, и я подумала, он ребенка вперед увез, а теперь за мной вернулся. И не говорит, куда мы едем, только -- что недалеко, а я с ума схожу, волнуюсь, как там без нас ребенок, а он все равно не говорит, и я прямо думала, никогда не доедем. Потом приехали, а мальчика нет, я ему: "Говори, что ты сделал с моим Джо. Говори сейчас же", -- а он посмотрел на меня, как той ночью на Милли смотрел, когда она лежала и умирала, и говорит: "Это омерзение Господне, и я орудие Его воли". А на другой день пропал, и я не знала, куда он девался, а потом пришел еще перевод, и на другой месяц Юфьюс приехал домой и сказал, что работает в Мемфисе. И я поняла, что он спрятал Джо гдето в Мемфисе, и подумала -- хорошо, хоть так, хоть он там за ним присмотрит, раз уж я не могу. Знала, что надо ждать, покуда Юфьюс сам не пожелает сказать мне, и каждый раз думала, что, может быть, в другой раз он возьмет меня с собой в Мемфис. И ждала. Шила, костюмчики делала для Джо, все, бывало, подготовлю к приезду Юфьюса, все, бывало, допытываюсь, годятся ли они моему Джо и как он там, здоров ли, а Юфьюс ничего не говорил. Сядет, бывало, с Библией и начнет читать, громко, -- а слушаю-то я одна, -- громко читает, кричит прямо, будто думает, не верю я тому, что в Библии сказано. Пять лет ничего мне не говорил, и я не знала даже, отвозит он мальчику, что я нашила, или нет. А спрашивать боялась, не хотела его сердить, думаю, ладно, хоть он там, где Джо, раз уж меня нету. Пять лет прошло, и вот является он раз домой и говорит: "Мы переезжаем", -- и я подумала, что теперь-то я его увижу; если был грех, думаю, мы сполна за него расплатились, и я даже Юфьюса простила. Потому что думала, на этот раз мы наконец-то едем в Мемфис. Только не в Мемфис мы поехали. В Мотстаун. Через Мемфис проезжать пришлось, и уж как я его упрашивала. Первый раз за все время просила. Просила -- хоть на минуту, на секунду; не потрогать, не поговорить -- так просто. А Юфьюс не позволил. Мы даже со станции не вышли. Сошли с поезда и семь часов другого поезда ждали, со станции не выходя, и приехали в Мотстаун. А Юфьюс больше не поехал в Мемфис на работу, и я немного погодя сказала: "Юфьюс", -- он на меня посмотрел, а я говорю: "Я пять лет ждала и никогда к тебе не приставала. Можешь ты хоть раз сказать мне, жив он или нет?" А он сказал: "Нет его в живых", -- и я спросила: "Нет в живых на свете или только для меня? Пускай, если только для меня. Скажи мне хоть это, ведь я пять лет к тебе не приставала", -- а он сказал: "Ни для тебя его нет в живых, ни для меня, ни для Бога, ни для всего света Божия -- нет в живых и никогда не будет".