Светка – астральное тело
Шрифт:
– Да не люблю я научные занятия, не мое это дело, – извинительно улыбнулся Шереметьев. – Мне без поэзии жизни нет.
Лучшего ответа Швачкин не ждал:
– Ну уж! С вашими-то способностями! Господи Боже ты мой, быстренько защититесь, положение укрепится, кто ж тогда на поэта-ученого руку поднимет? А сейчас при аспирантуре будете, нет, возьмем лучше вас младшим научным, зарплата больше, чем стипендия, и прикрепление к заочной аспирантуре. Зарплата, она всегда базис вольного творчества.
Так нежданно-негаданно в жизни Максима Максимовича
На протяжении первых институтских лет Шереметьев два-три раза пытался опубликоваться, но всякий раз попытки эти по причинам, неведомым Шереметьеву, успеха не имели. И Максим сломился.
Цель же Федора Ивановича была достигнута: призвание, а значит, сама жизнь Шереметьева была погублена, занимался он делом нелюбимым, хотя, как прав был Швачкин, делал его благодаря своим способностям. Но не было это жизнью, не было.
Максим Максимович сам не заметил, как случилось, что Швачкин стал главным персонажем его жизни, силовым полем, из которого не только невозможно вырваться, но как-то и не мыслимо представить свое существование вне этой неведомой гравитации.
Швачкин же продолжал держать Шереметьева подле себя и еще по одной причине, берущей исток в раздумьях той же фатальной ночи. Вызывающая независимость этого демобилизованного на экзамене потрясла Федора Ивановича безоглядностью на последствия, что могло быть обусловлено только абсолютным чувством человеческого достоинства.
Отнять у Шереметьева любимое дело – было явно недостаточным. Требовалось изъять из его самоощущения это самое достоинство, более того, сделать унижение нескончаемым.
А возможно ли такая манипуляция с личностью путем дистанционного управления? Нет. Никак. Человек должен быть рядом. Ежедневно. Постоянно. Длительно.
Однако и тут не все просто. Состояние перманентного унижения делает зачастую это унижение привычным, а значит, неощутимым. Болезненно же только то попрание, которое возникает нежданно в моменты возвышения или спокойствия духа. Тогда оно как впервые, еще мучительнее, чем впервые.
Поэтому Шереметьев был и возносим. А также в сферах интеллекта (прочими, как считал Федор Иванович, недосягаемого) допускал он с Шереметьевым снисходительную доверительность. Отсюда та двухслойность, о которой говорилось выше.
Итак, Федор Иванович ощутил, что и сегодня игра сделана, – Шереметьев униженно сдался, теперь можно было пустить в дело и иной тон. Голосом особым, добытым откуда-то из-под диафрагмы, которым он удостаивал только равных, Швачкин сказал:
– Престранный сон посетил меня ныне. Вселенский снегопад, как прототип небытия.
«Где вычитал-то?» – спросил про себя Шереметьев. И вслух:
– О, интересно! Расскажите, пожалуйста!
Федор Иванович поведал о привидевшемся, оснащая рассказ уже дневными философскими пассажами. Выходило занятно, на шереметьевском лице читался ненаигранный интерес, хотя в голове вертелось: «Откуда это, чье?»
– Ну, Федор Иванович, пожалуй, не мне, а вам надо бы за поэзию браться!
«Клюнуло!» – отметил Швачкин. И великодушно:
– Да помилуй Бог! Метафорическое мышление – естественно в интеллигентном человеке и еще не дает основания притязать на звание поэта. Только Гёте мог считать, что писать стихи – просто.
«Воткнул, – зараза, – подумал Шереметьев, – чтоб я, мол, не думал, что – поэт, что чем-то от него отличаюсь. Да уймись, уймись, уже не поэт я».
Швачкин же вновь рассказал байку про Моцарта и Гёте, он забывал порой, что рассказывал, что нет, и многие его побасенки успели поднадоесть. Хотя запас их был велик.
Разговор про сон развертывался в отрадной для Федора Ивановича композиции, и совсем некстати вошла секретарша Анастасия Михайловна.
– Федор Иванович, на совещание все собрались. Приглашать?
– Приглашайте, – мрачно разрешил Швачкин. Время начала собеседования обозначилось, и надо было подчеркнуть, что он точен.
Заведующие секторами, заполняя кабинет почтительными приветствиями, рассаживались за стол заседаний.
Теперь предстояло мучительное: переместиться к столу заседаний. Грузно подняться с кресла, пересечь кабинет, неуклюже упихнуть тело в новое его вместилище. Присутствующие изобразили на лицах стремление хотя бы мысленно облегчить начальственные муки. Только Ольга Дмитриевна, зав. сектором театра, деликатно потупилась («Дрянь! Не желает демонстрировать женское сострадание, ибо оно всегда для мужчины унизительно!»). Потому, едва водворив себя на председательский трон, Швачкин к ней адресовался:
– Да, для деятеля искусства чувство стиля – вещь первейшая: вот Ольга Дмитриевна на заседание по проблемам «контркультуры» обрядила себя в стиле «поп-групп». Браво!
Ольга Дмитриевна сжалась, покраснев, и поспешно прикрыла ладонью многорядное ожерелье, украшающее ее плоскую грудь.
– Не тушуйтесь, не тушуйтесь, Ольга Дмитриевна, – добродушно продолжал Швачкин, – мы же понимаем: бывшая актриса, бывшая красавица, хочется как-то напомнить обществу об этом.
Все молчали, кто-то льстиво подхихикнул.
«Господи, какие же мы все ничтожества. Какое я сам дерьмо!» – подумал Шереметьев, но сказал громко:
– Ольга Дмитриевна у нас вечно хороша.
– Безусловно, безусловно, – поспешил поддержать профессор Кучинский, который был в институте «новобранцем» и еще к швачкинской бесцеремонности не привык.
Швачкин реплик якобы не заметил:
– А ведь Ольга Дмитриевна готова мне сказать, как некогда леди Астор Уинстону Черчиллю: «Если бы вы были моим мужем, я насыпала бы вам в кофе яду!» А знаете, что ответил ей Черчилль? «Если бы я был вашим мужем, я бы этот кофе выпил», – подавая знак к возможности смеяться, Федор Иванович захохотал первым. Все подхватили, в том числе и Ольга Дмитриевна.