Свирель на ветру
Шрифт:
В то необыкновенное, а для меня просто фантастическое утро девочка, обладавшая отрешенным, «ложным» взглядом, увезла меня на четыре трамвайные остановки за школу. Как ни странно, однако запомнилось следующее: в ее отсутствующем взгляде сквозила умная, взрослая улыбка, весьма замаскированная, почти призрачная, такая, что и не поймешь: улыбка это просвечивает или девочкина душа?
Ясное дело, что тогда, вися на «колбасе», я ни о какой душе понятия не имел, однако дыхание той улыбки, сквозь стекло проникающее, уловил! И тут же обеспокоился. Да так, что на пятнадцать
Потом ее глаза являлись мне в сновидениях. Ничего конкретного в памяти, естественно, не сохранилось. Единственно — ощущение утраченного восторга.
Позднее, когда испарилось и ощущение, к нам, в четвертый «Г», где-то с середины первой четверти перевелась та самая девочка с лунным, невозмутимым выражением глаз, и я сразу же подошел к ней и спросил: не узнает ли она меня? Юлия не узнавала.
— Не приставай, мальчик, — строго поставила меня на место, а потом не из жалости, но скорей из вежливости поинтересовалась: — А где мы встречались, мальчик?
— Три года назад… — заспешил, застеснялся я, промямлив чуть слышно: — Ты ехала на трамвае, а я — на «колбасе»…
— На «колбасе» только хулиганы ездят.
Разговор дальше не пошел. Прозвенел звонок… и я очутился за одной партой с Юлией. Прежде-то я сидел с вертлявым Шуриком, который уже курил, в драке норовил садануть «под дых», а то и ниже куда, стрелял на уроках из резиночки с двух пальцев по плакатам и прочим учебным пособиям, подкладывал кнопки под девчонок, обертывал себе передние зубы серебристой фольгой, приносил в класс живых мышей и вообще… страдал излишним жизнелюбием. Рассадили. А вместо Шурика — надменную Юлию! Ну не надменную, так задумчивую. Сложную. Не такую, как все.
Взошло солнце и теперь плавало в земных испарениях, едва просматриваясь, бледным желтком висело над колючим берегом, словно засунутое кем-то в непрозрачный полиэтиленовый мешок.
Уловив возле себя постороннее присутствие, нехотя отвожу глаза от задыхающегося солнца: на влажных поручнях, сантиметрах в двадцати от моих бледных, комнатных ладошек, нарисовались чьи-то весьма потрепанные жизнью кулаки, наверняка в свое время помороженные или обваренные, — пальцы в несуществующих перстнях синего колорита, то есть «отлитых» посредством татуировки.
Нехотя поднимаю взгляд, скользя им по чужому кожаному рукаву, и тут же натыкаюсь на плутовское, в маске серьезности, выражение лица человека, смутно знакомого, с незажженной сигаретой во рту, полном блестящих искусственных зубов.
— Здравствуйте, Венечка! Спичками не богаты? Головка бо-бо? Сочувствую. Все мы в этом мире… как бы того… После вчерашнего. Меня Альбертиком величают.
Машинально беру чужую руку. Здороваюсь. Извлекаю из штанов раздавленный, сплющенный коробок. Протягиваю с тяжким вздохом.
— Сочувствую, сопереживаю, как говорят в преисподней. — Непрошеный собеседник старательно распрямляет покуроченные спички, будто гвозди разгибает. — Придется потерпеть. До открытия буфета. С меня — пиво.
— Откуда вам известно…
— Про пиво?
— Нет. Про имя… мое… Откуда?
— Вениамин Путятин? А вы мне газету вчера подарили. С автографом на вашем сочинении. В жанре фельетона. Ребят, которые в картишки балуются, — высмеяли… Назидательно. Со знанием дела. Наверняка сами в той компании картежной числились. А потом, когда вас обыграли, — обиделись. Угадал?
— Да откуда… черт возьми?!
— Опыт. Стаж. Сорок по триста шестьдесят пять, не считая премиальных, то бишь — високосных.
— Кто вы? Что вам нужно?
— Ох и не спрашивайте, Венечка! Кто я? Думаете — романтик? Землепроходец? Не доверяйте своему доброму сердцу и… близорукому зрению. Кстати, очки целы? Вчера вы в очках выступали. Кто я? Еду в Крым. Банально? Зато не скучно. А нужно мне от вас, Венечка, спичку серную.
— Мне кажется… Я почему-то считаю, будто видел вас где-то.
— Вчера, в ресторане. Мы даже целовались с вами, Венечка. Трояк за вас доплачивал официантке.
— Это почему же?! — вспыхиваю. — У меня что же… — судорожно шарю по всем закуткам одежды.
— Вот именно… — делает мужик этакий ехидный полупоклон, этакий книксен западноевропейский, в данной ситуации — похабный… И утешающе добавляет: — Э-э… С кем не бывает. Снимешь в Хабаре капусту с аккредитива…
«Та-а-к… Типчик на „ты“ перешел. Пассажир. Надеется, что у меня аккредитив. Заблуждается типчик. Но где же тогда наличность? Триста рубликов десятками? Все, что мне отвалили в порту за месяц страданий. За месяц немыслимых прежде физических напряжений, труда фантастического, а для меня, тонконогого горожанина, просто невероятного труда. Допустим, сотню вчера распушил. В компании этого Альбертика. В прострации! Профинтил. Допустим. Но ведь не все же… до копейки?! Ладно. Для начала необходимо прикусить язык. Типчику знать о падении моих акций — необязательно».
В голове у меня что-то тихо… заплакало. Скорей всего — от сужения сосудов. Кожа на теле вздрогнула и, как вода на ветру, подернулась рябью. В мыслях стало погано, гадко. Гадко от себя, выкупавшегося в навозе вчерашней истерики, закончившейся гнусной пьянкой. В одно мгновение было все позабыто: любовь, Юлия, мать с отцом. Была бы за душой хотя бы вечность — она бы не позволила оскотиниться. А в результате не только без радости в сердце остался, но и без копейки в кармане. И что замечательно: никогда прежде со мной подобного «выпадения» из человеческого достоинства не приключалось. К чему бы это?
И тут я вспоминаю, что вчера, появившись на «Помяловском», первые несколько часов плавания держал в руках портфель, в котором находились кое-какие мелочи, принадлежавшие мне: плащ-болонья, рубаха серого цвета (черную, не требующую частой стирки, вот уже полгода не снимал с себя), электробритва, репортерский блокнот с неоконченным «последним» письмом к Юлии, томик стихов Марины Цветаевой, а также футляр с ненавистными очками от близорукости, которые применял в исключительно редких случаях — идя в кино или же ловя на удочку хариусов, и еще когда, тайно от всех, по ночам смотрел на звезды.