Свирель на ветру
Шрифт:
Так и я, оставшись на бобах, ежеминутно вспоминал о своем безденежье, будто на часы посматривал. Но безденежье все же не часы, которые, на худой конец, можно загнать по дешевке и на вырученную монетку обрести пирожок. С повидлом.
Но, подобно съеденному пирожку, безденежье вселяет в нас энергию, а именно — побуждает к действиям. Для начала решил я обследовать содержимое портфеля, того самого, сопутствующего мне в скитаниях по безлюбью. Предмет номер один: электробритва «Харьков». С плавающим стригущим устройством. В футляре. Извлекаю и на ладони держу, как бы взвешивая.
— Штепсель в туалете, — поясняет спящий возле меня человек. — Иди побрейся, — предлагает простуженным, осипшим голосом путешественник. — Покараулю твой портфель.
— Спасибо, не надо, — отвечаю спящему. — Решил до Москвы не бриться.
— Родные
— Скорей всего — нет. Впрочем, как знать… Вообще-то я эксперимент провожу. На выживание. Под кодовым названием «Не имей сто рублей…».
— Имей тысячу — так, что ли? Глупому ясно: сто друзей выгоднее иметь, нежели «стольник». Ну что такое сотенная в наше время? Одного из ста друзей в ресторане угостить — задумаешься. Устарела поговорка. Однако и друзья нынче… по лавкам не валяются. Друга нынче заработать необходимо или — закупить. Если не завоевать. И от ста рублей нынешний друг ни в жисть не откажется. Так что иметь хорошо бы всю поговорку целиком. И рубли, и приятелей. И лучше — больше. Девиз твоего эксперимента не выдерживает критики. А суть эксперимента — в чем она?
— Познать мир. Попутно — себя. Вам скучно? Допрашиваете, а сами зеваете!
— Мне страшно. А скучно было… когда впервые брачными узами себя опутывал. Мне страшно… И боюсь я — чего? Жениться еще раз. Нох айн маль, как говорят в Нюринберге. Стало быть, на выживание рассчитан эксперимент?
— Вот именно. Как без копейки в кармане добраться от берегов Амура до берегов Невы.
— Что ж тут такого… И прежде добирались, выживали, — обнадежил меня лежачий хрипун, наверняка не простуженный, а просто пропившийся до потери голоса. — Беглые каторжники сахалинские, к примеру… Да мало ли землепроходцев. Тут главное условие — веселости в мозгах не утратить. Восхищения жизненного. Не шелест рублей, а трепет души! — внезапно очистившимся тенором пропел он.
Наконец-то меня догадка прострелила: Купоросов! На лавочке Сергей Фомич Купоросов лежит, выступает, надо мной потешается. Измененным голосом. Самый темный угол в зале ожидания облюбовал, затаился. И несмотря на это — вышел я на него! Без промаха. Как самонаводящаяся торпеда.
— Кого за нос водите, Сергей Фомич? Узнал я вас…
И тут в нашем диалоге пауза происходит. Показавшаяся мне — томительной. На мгновение засомневался я, что передо мной Купоросов; а человек, скрипя расшатанным диваном, поджал ноги, достав из-под головы кожаный пиджак, и нехотя, как бы скрипя собственными суставами, обрел сидячее положение.
— Хорошо, пусть так. Допустим — Фомич. Нехай, как говорят в Жмеринке. А тебя, кирюха, ежели память не изменяет, Витей зовут?
— Веней. Вениамином. Сутки всего лишь не виделись, а вы забыть успели. Виноват, не попрощался там, на пристани. Разобиделись? Только ведь, сами понимаете, два года на материке не был! В глазах поплыло… Огни, машины, толпа!
— Ну и чего хорошего на твоем материке? На острове небось ужинают об эту пору? Есть хочешь? — прервал Купоросов мои оправдания, попутно извлекая из блестящего пиджака, будто из сейфа стального, завернутую в пергамент куриную ногу поджаристую. — Обрабатывай, Вениамин. А приборчик свой побереги. Не желаешь бриться — не брейся. Учти: человек с приборчиком — это уже нечто. Представь себе: пустыня, песок или там снежное безмолвие, равнодушное пространство, а ты — с приборчиком! Машинка у тебя, агрегатец! Дитя мысли… И глядишь, бритва сия для тебя, материалиста современного, выкормыша науки, — целительней любой иконы делается. Припекло, достало, до корешков организма пробрало на ветрах жизненных, а ты извлек приборчик, к сердцу прижал, воздал хвалу эпохе, то бишь себе самому, — и глядь, отпустило. А ежели штепсель или там на батарейках твой аппарат тупейный — тогда и вовсе хорошо: включил и слушаешь музыку его металлическую, упиваешься пением шестеренок. Никакой Бах или там Соловьев-Седой в сравнение не идет. Я оптимист, Венечка. Человек, который смеется. Ешь ногу, не стесняйся. Вторую конечность я уже оформил. Увы, без гарнира. Даже без хлеба.
— Спасибо… если не шутите. Перекус как нельзя кстати. Через час на товарную болгарские помидоры подадут. Четыре рефрижератора. Решил поразмяться. Здешних бичей не хватает. Которые не в трансе после вчерашнего — те на более выгодной разгрузке. Вот и сколотилась бригада из случайных шабашников.
— И ты, стало быть, в шабашники?
— А мне, знаете ли, не впервой! — обижаюсь и хвастать начинаю вследствие обиды. — Два месяца в порту на севере Сахалина марочку держал! В разгар навигации. В ранжир, затылок в затылок, ни разу места не уступил! Ряшки шире моей вдвое — на бетон с размаху ложились! Накрывшись мешком! Мучкой пшеничной… А я устоял! Под седлом. Сахар, горох, мыло, «огненная вода», сурик бочковой… Все, что жители на острове употребляют, — через мою спину — с корабля на берег перешагнуло.
— Нашел, чем хвастать, феномен. Вот если б ты на острове летающую тарелку обнаружил… и под ружьем — в милицию отконвоировал. Хотя бы устаревшую, довоенного производства. Или, скажем, стеклотару, которой там, на островах, горы Капкасские накопились, заезжему иностранцу валютному сплавил, на его пароход сдал, погрузил. Тут уж я перед тобой головку-то склонил бы. Из уважения. А то — «под седлом»… Унываешь, парень. А это нехорошо. Преступление это — в твоем возрасте унывать. Давай-ка договоримся: с помидорами управишься — чеши сюда. То есть ко мне, в этот закуток, возвращайся. Ибо я здесь не просто так разлегся, а с умыслом: соображаю. А правильнее сказать — решаюсь. На ответственный шаг.
— Жениться или нет в четвертый раз?
— Откуда сведения?
— Сами же…
— Ах черт… тебя за ухом почесал! Как говорят в Улан-Удэ. Опять же — не все так просто. Договорился я тут… с одной косоглазенькой. В свадебное путешествие пуститься. Билеты плацкартные приобрел. Люблю в оживленном обществе, среди себе подобных передвигаться. А косоглазенькая моя в отдельном купе ехать пожелала. Затеребила совсем: хочу так, хочу этак… Ну и… смутила мне душу… Пожеланиями своими. Не денег жалко — принципов. И вот я малость… заколебался, сомнения меня посетили: а стоит ли с подобным айсбергом, у которого две трети всей его сущности в воде непроглядной находятся, стоит ли с этим котом, вернее, кошкой в мешке, с претензиями ее всевозможными, непредсказуемыми, — судьбу связывать? Резонно ли? Жених я теперь, по четвертому разу, весьма разборчивый сделался. Брезгливый. С одной стороны — стоит попотеть, как говорят в морге. Все зубы у девушки целы, хоть и шатаются, восточная улыбка таинственная сквозит на губах, в глазах напор и… хи-хи: по-турецки сидеть может часами. Не двигаясь и ни слова не произнося. А с другой стороны — боязно: а ну как затоскую? Что ни говори, а четвертый раз… заново рождаюсь! Железная воля нужна. И — здоровье незаурядное. Одним словом — «теребила баба лён — заработала мильён»!
* * *
Из всего прекрасного, что произошло со мной в последние годы, что не выветрилось из памяти, но стало как бы ее художественным обрамлением, выделю необыкновенно эффектные, величественные сахалинские бураны.
Они застигали меня то в дальней дороге, когда семнадцать безлюдных, безмашинных, первозданных в своей нетронутости прогрессом километров приходилось преодолевать ползком на брюхе трое суток, ночуя будто в огромном, космического масштаба сугробе — все в том же буране; то под случайной крышей, когда снежная круговерть подкрадывалась ко мне, спящему в ночи, к моей землянке, спеленутой снежным зарядом, ко мне, похороненному заживо, когда в поселке почиталось за честь — первым вывернуться из-под снега, высверлиться наружу, чтобы первым прийти на помощь остальным, победить в своеобразных соревнованиях на извлечение из снежной могилы духа и тела «живаго».
И все же самое четкое и вместе с тем восхитительное изображение бурана в сознании моем осталось от бурана городского… Плясавшего свою, неохватную человеческим разумом, камаринскую — под сахалинскими окнами Юлии.
Помнится, это была ночь на старый Новый год. Псевдопраздник. Тень праздника, миновавшего двенадцать дней назад. Радость, успевшая состариться, словно елка с наполовину осыпавшейся хвоей; отзвук, отражение действа, след, оставленный на снегу дореволюционного литья калошей, припорошенный неисчислимым количеством последующих буранов.