Свирель на ветру
Шрифт:
Увидал бандит красную ленточку от денежной бандероли и так весь и сомлел, будто снежная баба в апреле. Откупорил двери. Сунул я ему… кукиш с маслом под нос. Он было опять инеем подернулся, да поздно: прорвались мы. Проходим в зал. А там — пусто. В смысле посетителей. Ну хоть шаром покати. То ли обед, то ли переучет. То ли еще какая хвороба санитарная. На столах мухи пасутся, да ожиревшая кошка на полу едва на ногах держится, словно раздумывает: подохнуть ей или еще недельку помучиться, то есть вкусного харча пожрать, ресторанного.
Усаживаюсь за стол и дамочек приглашаю. Дамочки, решив, что в подобной ситуации держаться нужно кучнее, присоединяются ко мне с помертвевшими
Появляется метрдотель, за ним — молодой официант, оба, как балерины, так и ходят на цыпочках. Видимо, из всего персонала самых смелых и сильных отрядили. Оба в бакенбардах, официант салфеткой размахивает, мух с одного стола на другой перегоняет.
За ними, как за разведкой, еще один официант, не просто, а с подносом, тоже крепкий мужчина, правда, чуть поменьше росточком и рыжие баки покороче, нежели у двух первых, — закусь тащит, рыбку всевозможную, дичь стреляную, грудинку-корейку, лимоны-бананы! На ходу извиняется, что бананы консервированные. Будто у нас на Севере натуральные произрастают. Короче — закрутилось… Обслужили нас в итоге — за милую душу. Всех троих. Дамочки сперва кряхтели, ежились, друг на друга поглядывали, жалобно хихикая, потом, когда я шепнул им, что-де угощаю, навалились, как бурлаки на Волге. И на бананы в том числе.
По-царски мы тогда обедали. Из ресторана выходим, а нас уже ожидают. Наряд милиции. И всех троих — под белые руки берут. А меня вдобавок — «обезоруживают». Потом, когда утряслось и дамочек безвинных отпустили, капитан в отделении спрашивает меня: «Скажите, Купоросов, а этих самых… которые на гранату похожи, ананасов — не подавали?» — «Нет, — говорю, — заменили бананами». — «Считайте, что вам повезло, — сказал капитан. — Лично у меня от ананасов — изжога». Сказал и, перед тем как расстаться, сурово посмотрел мне в глаза.
* * *
В раскаленном, парном воздухе вагона, казалось, вот-вот сверкнет молния и ударит
— Налегай, Венечка, на… расейские бананы! Они у нас, ежели под это самое, так и ничего. — Обмакнув рассыпчатую, пушисто-желтую, как суточный цыпленок, картофелину в соль, Купоросов открыл рот, освещенный изнутри металлическими зубами, будто лампочками индикаторными, и тут же заткнул его картошкой.
Всей купейной братией принялись за еду.
Тем временем, пробиравшиеся из ресторана в свой вагон, одетые в защитного цвета спецовки, утыканные значками и опознавательными эмблемами, загалдели, зачирикали возле нашего бивака незнакомые стройотрядовцы. Целая бригада. Обоего пола.
И вдруг что-то произошло. В вагоне наметилось какое-то непредвиденное, вне устоявшегося ритма, движение — не чьих-то ног или рук, но движение душ незримое, непредсказуемое осуществилось. И сразу нематериальная эта подвижка переродилась в элементарную, механическую.
Один из стройотрядовцев резко притормозил в проходе — прямо напротив нашей коллективной трапезы. Гитара из его объятий, как винтовка к ноге, скользнула вниз, но об пол не ударилась, вовремя подхваченная. Детинушка, прервавший движение, осекшийся в стремлении своем, долговязый слишком, при отменном здоровье, румяный весь, словно солнцем зацелованный, бородка пушистая, реденькая, — голосом ангела, впервые ведущего комсомольское собрание, объявил:
— Кого я вижу?! Пепеля-ев! Ребята, гляньте сюда: Пепеляев картошку окучивает! Общественную…
— Общественную?! — пискнула тощая пигалица, непрерывно «аплодировавшая» длинными ресницами, будто ладошками. — Еще чего! Пепеляеву общественная — без надобности. Пепеляев — сам по себе. Что я, Пепеляева не знаю? Наверняка частная картошечка. Личная. Свойская. Кровная. На родимом огороде выращенная. Или на индивидуальном балконе. А то и в горшочке цветочном — на семейном подоконнике! Куда сквозишь, Пепеляев? Мы тебя из всех списков вычеркнули. Ты для нас — история, точнее, скверная история, анахронизм. Мы думали, что тебя уже нет, по крайней мере — в Сибири. Медленно дезертируешь, Пепеляев!
— Оставь его, Женька. Не прикасайся. Забудь Герострата. А может, споем? Поминальную по Пепеляеву? — вскинул бородатенький ангел гитару к плечу.
В общежитии на коечке
под простынкой дармовой
ухмыляется покойничек:
— Я живой, живой, живой!
Что ему поля колхозные,
что ему рассветный БАМ!
Муха синяя навозная —
по губам, губам, губам!
Пепеляев на выпады бывших товарищей по трудовому семестру не отвечал. За время, покуда его «отпевали», не произнес ни единого слова, продолжая «окучивать картошку», хрустеть огурцом и время от времени напряженно всматриваться во что-то, проносящееся за окном вагона.
Первым из всего склонившегося над картошкой братства очнулся старик Чаусов. Почистил прокаленными на таежных кострах пальцами опрятные, светлые усики, ощупал углы беззубого рта и вдруг мягко, но властно положил тяжелую, умную руку на гитарные струны, из-под которых так и брызнула напряженная, горячая… тишина.