Свирель на ветру
Шрифт:
Что касается Купоросова, то он… растерялся. Да, да. Самый тертый, самый битый, самый, можно сказать, неприступный, он под натиском искрометных намерений Бедолаго буквально запаниковал. Потому что понял: к нему, к Купоросову, пришел этот, с ошалевшими глазами, человек, его, Купоросова, заподозрил в чем-то, от него, от Купоросова, будет сейчас требовать… невозможного. А все почему? Потому что на Купоросове отчетливей, нежели на других, отпечатались приметы жизни лихой, бедовой и если не порочной, то порченой; все-все, от наколок до повадок, от глаз, по особому увертливо плавающих в глазницах Купоросова, до хмурой хрипотцы в голосе, от агрессивно-презрительной интонации
Что касается меня, то я на своей верхотуре, в состоянии вялой задумчивости, добровольной отстраненности, участия в происходящем не принимал вовсе; меня Бедолаго не то что рассмотреть — увидеть не успел, а значит, и в краже заподозрить мог только в ближайшем будущем, так сказать — в перспективе. Воспользовавшись временным преимуществом стороннего наблюдателя, решил я не торопясь «осмыслить происходящее».
Подозрительным казался не только сам приход Бедолаго, но и внешний вид этого человека. И прежде всего — одежда на нем надрючена была какая-то не такая… Приглядевшись, понял я, что на Бедолаго — пижама. Полосатая, просторная, яркая. С карманами, набитыми всякой всячиной: курево-спички, футляр из-под очков, кошелек, японский счетчик Гейгера, фломастер, небольшой термос. Пуговицы на пижамной куртке расстегнуты вследствие непомерной тяжести содержимого карманов. Под пижамой — черные пружинки волос — сплошной кольчугой. Грудь выпуклая, задорная.
Бедолаго же как пожал Купоросову правую руку, так до сих пор руки этой из «пожатия» не выпускает.
— Вот что, граждане хорошие, товарищи, значит, пассажиры, добром-богом прошу: отдайте документец! Денежки, семнадцать рублей, — аллах с ними. Аккредитивец у меня лейкопластырем к ноге примотан… — С этими словами Бедолаго поднимает пижамную штанину и всем показывает посиневшую, лишенную нормального кровообращения ногу, перетянутую в голени замусоленной лентой телесного цвета.
— Он — пьяный! — кричит со своей полки студент Пепеляев. — Это, ребята, алкаш! У него — белая горячка. По-медицински — делириум.
— Нет, — четко возражает Бедолаго. — Ни грамма. Со вчерашнего дня.
— Кому ваши документы нужны, уважаемый? — вкрадчиво улыбается Чаусов. — У всех они… свои собственные имеются.
— Не скажи, отец! — перехватывает Бедолаго вторую руку У Купоросова. — Не скажи-и… Семнадцать рублей — на пропой, а паспорт — в туалетец. Нажал педаль — и поминай как звали. А я в Крыму без паспорта! И докажи попробуй, что ты не верблюд с аккредитивом. В сберегательной кассе.
Купоросов все еще улыбается. Предпоследней улыбкой. Пытаясь высвободить угрюмые татуированные кулаки, постепенно наливающиеся гневом и «свинцовой тяжестью». И вдруг, сверкнув коронками, защемляет зубами на груди Бедолаго целый куст волос. Защемляет и довольно ощутимо оттягивает их вместе с кожей на приличное расстояние от ребер Бедолаго. Затем резко отпускает.
— Настоящие? — спрашивает Купоросов у Бедолаго, фукнув изо рта в направлении пружинистых волос.
— Не протезные. — С этими словами Бедолаго, в свою очередь, берет Купоросова за грудки, но уже не зубами, а как следует, то есть за рубашечку, которая электрически потрескивает (по швам и сама по себе — от статической энергии). Берет и начинает раскачивать Купоросова, будто на дзюдоистском татами — перед очередным броском на ковер.
— Я тебя не буду бить, —
— Вот и мне — в Крым, а то куда же?! — подтверждает Бедолаго и вновь протягивает руки в сторону Купоросова.
За остатками рубахи, теперь уже не скрывавшими не только скорбной тематики кожной росписи на Фомиче (на груди Купоросова изображен могильный холмик и покосившийся крест с надписью: «Не забуду мать родную»), но и закипевших от негодования мускулов.
— Нет, вы только посмотрите на этого Жору в макинтоше! Он еще не проснулся. Он спит в пижаме и видит меня во сне, — веселил себя Купоросов, скорей всего — с целью не озвереть и не накинуться на Бедолаго со всей откровенностью.
— Вот! Слышали все?! Он сказал: Жора! Он знает, как меня зовут! Отдай паспорт, умелец!
И они схватились плотнее. Потные груди мужичков так и хлопнули друг о дружку. Так и склеились, произведя затем чавкающий, болотный звук. Затем что-то ударилось об пол и разбилось… Стеклянная тара какая-то. На полу купе мигом образовалась обширная лужа. Запахло горячим кофе. На звук разбившейся посудины моментально со всех сторон сбежалась к нашему купе уйма посторонних людей. Похоже, пассажиры соседних вагонов тоже примчались. Плотоядно шевеля ушами и вращая зенками. Вот уж действительно магического свойства звук — звук разбивающейся бутылки!
Можно грохнуться со всего размаха о мостовую, загреметь, как говорится, куда болты, куда шайбочки — и никто тебя не услышит, пройдут мимо, словно ты окурок обронил, а не сам к земле, точнее, к асфальту приложился. Но стоит хотя бы и в самой толчее людской, в грохоте транспортном, в реактивном реве аэродвигателей, под раскатами грома небесного — стоит разбиться поганенькой бутылочке с ядовитой бормотухой, как весь мир вздрагивает испуганно или завороженно, все головы тут же оборачиваются на хрусткий стеклянный шепоток и вся озабоченная планета сокрушенно вздыхает, переполняясь сочувствием к погибшей бутылочке, а в данном, конкретном случае — к термосу Бедолаго.
И тут, когда по сигналу разбившегося термоса пассажиры кинулись разнимать обнявшихся «дзюдоистов», где-то под потолком вагона заиграла свирель. То есть наверняка не свирель зазвучала, а флейта. По радиотрансляции. Какой-то обрывок мелодии белым голубем влетел под раскаленные солнцем и людскими страстями цельнометаллические своды вагона. Какой-то обломок вечной гармонии, осколок сиятельного концерта, некогда состоявшегося под сводами храма искусств, именуемого Капеллой или Филармонией… Пролетел, прозвучал, озарил и погас. Но и этого было достаточно, чтобы сделалось тихо и… стыдно. Затем невидимый кто-то, крутнув рукоятку переключателя, поймал разухабистую песенку.
Моментально посторонние люди удалились к своим нумерованным местам. Пассажиры нашего купе подобрали осколки термоса, затерли кофейную лужу, расселись по местам. Купоросов поменял рубашку. Рваную выбросил в форточку. А новую, светлую, в ласковую голубую полоску, натянул благоговейно, будто новую кожу, подсиненную небом.
Бедолаго, пригорюнившись, робко подсел к столу Чаусова, голову низко на волосатую грудь опустил. Задумался. Старик Чаусов теплого лимонаду в стакан плеснул, молча пододвинул стакан смятенному человеку в пижаме.