Свитки из пепла
Шрифт:
Мои слова помогли ей только немного успокоиться, но не смогли переломить ее настроение. Она положила руки на колени, широко раскрыла свои преданные глаза […] и с глубокой печалью и страхом тяжело вздохнула. […] Тихо переживая, она погрузилась в раздумья, пока ее голос […]. Она повернула голову налево, в сторону сына, и из ее глаз ручьем полились тяжелые слезы: то изливалась вся ее материнская любовь. Через несколько минут она успокоилась, поднялась с кровати, подошла поближе ко мне и изучающе посмотрела своими широко открытыми глазами, словно ей хотелось заглянуть в самую глубину моего сердца. Я сердечно обнял
Постепенно она овладела собой и воскликнула: «Это правда, что преданная жена умеет владеть собой в любой ситуации.
Ты знаешь, что всю нашу жизнь я старалась не доставлять тебе лишних огорчений, но в жизни возникают такие ситуации, когда это очень трудно сделать». Она подошла к ребенку и, сердечно целуя его, сказала: «Я спущусь вниз к соседям» […]
Когда жена вышла, я остался сидеть в глубокой задумчивости, перебирая события сегодняшнего дня. Перед глазами всплывали моменты, когда материнская любовь оказывалась сильнее всего остального. Какая трагедия, какая безграничная боль, когда мать, сознавая собственную беспомощность, должна оплакивать будущую смерть своего здорового, молодого, свежего и цветущего ребенка, не имея возможности спасти его от рук бессердечных убийц!
Женская преданность, неотделимо слившаяся с острой болью, бурлящий поток чувств, постоянно меняющихся, и одновременное желание сохранить самообладание в этом огромнейшем несчастье заставляли ее страдать от сознания еще и того, что она смертельно мучает своего мужа. И это чувство в ней победило. На одно мгновенье я забыл наше страшное несчастье и восхитился ее душевной силой. Погруженный в эти раздумья, я вдруг ощутил, как что-то гложет меня изнутри. Я вздрогнул и вскочил.
В моих ушах снова зазвучали слова сына: «Папочка, я хочу жить, сделай что-нибудь, что ты можешь, чтобы я остался жить! Сделай все, что ты только можешь, я очень хочу жить!»
Я стоял у кровати сына и запоминал черты его лица: всматривался в изгибы его бровей, носа, ушей и даже ногтей на пальцах его рук. Скоро исполнится мое решение, и я должен буду с ним расстаться, с живым или мертвым. Я должен сейчас вдоволь насмотреться на это лицо с его глубокой печалью, отчаянием и плачем, чтобы оно навсегда запечатлелось во мне и в моих глазах.
Долго стоял я так и чувствовал, как мое «я» растворяется в сыне, сливается с ним. Я представил себе всю безнадежность моей жизни после потери ребенка и бессмысленность моего существования, которое стало бы только мучительнее. Я судорожно вздрагивал от страха и ужаса перед завтрашним днем…
Вдруг из моего рта, как из источника, вырвались тихие душераздирающие слова, как будто излившиеся из самых глубоких тайников моей души, – больно ранящие слова, слова, от которых в жилах застывает кровь, слова, которые так на меня подействовали, что все когда-то прозвучавшие на земле показалось пустым и бессмысленным по сравнению с моей катастрофой.
Неутихающая боль и чувство полной разбитости полностью оглушили меня; всю свою огромную и страшную трагедию воплотил я в медленно произнесенном, оборванном звуке одногоединственного слова, которое с глубоким вздохом сорвалось с моих губ и вобрало в себе весь ужас моей судьбы: «Самуильчик, мой Самуильчик!..»
Штайнмец, который всегда демонстрировал свой ужасный грубый характер и жестокость, вдруг втерся в доверие к людям тем, что не насмехался над ними. На этот раз он делал вид, что говорил всю «правду»: ему не удалось добиться выполнения требований местного ведомства. Это было также и не в его пользу.
Он надеялся стать наследником богатых домовладельцев, которые уже и так успели сделать его довольно богатым. Ему хотелось произвести на них хорошее впечатление, так как он надеялся, что они останутся с ним в контакте до последней минуты. Он очень хорошо усвоил обычный нацистский стиль обмана и одурачивания.
В половине третьего он появился еще раз в гетто и вызвал руководителей общины к воротам […] Сразу после этого Эрлих созвал еще раз все еврейское население в общину.
Люди начали заполнять эти проклятые помещения. Их движения уже не были нормальными, а выглядели нервными и торопливыми. Их бледные лица были отмечены печатью страха, их глаза, потускневшие, безо всякого блеска, или сердитые, угрожающе горящие, – весь печальный человеческий хаос. […] И только беспокойно бьющиеся сердца объединяют эту возбужденную толпу. […] стоят в напряженной тишине и их сердца […] стучат в ускоренном ритме […] Они стоят и слушают (объяснения) Эрлиха.
Штайнмец указал на некоторые недоразумения, о которых он только теперь рассказал […] Работоспособные едут не в Аушвиц, а ближе к Катовицам, на работы в угольных шахтах. Работоспособные мужчины могут взять с собой жен и детей, с которыми они будут проживать вместе […] Будет созвана комиссия […], которая будет определять, кто работоспособен, а кто нет. С собой разрешается взять два костюма, один выходной и один для работы, две пары белья и еще запасную пару белья, пару ботинок или сандалет и чемодан одежды. Не разрешается брать подушки и пуховики […], никакой валюты или ценных вещей. Тот, кто возьмет с собой чтонибудь из запрещенных вещей, рискует собственной головой.
Неработоспособным не разрешалось брать с собой ничего. […], что это произойдет не раньше 18.ХI. Как позже оказалось, это был большой, рафинированный блеф, который должен был сбить с толку работоспособных и сделать невозможным любое сопротивление. Но в первое мгновение он способствовал наступлению относительного покоя, так как, во-первых, у нас появилось еще несколько дней для обдумывания возможностей побега, – фантазеры допускали даже, что еще возможно что-то придумать, чтобы сделать выселение невозможным, – а во-вторых, семьи должны были ехать вместе!
Сразу возникли две партии с разными мнениями: первые наивно верили в обещанный отъезд и обосновывали это тем, что он для них […] – для чего же им тогда обманывать, ведь немцы уже и так показали себя по отношению к евреям достаточно жестокими. Другие считали, что первое объяснение Штайнмеца более правдоподобно, и обосновывали это тем, что и бургомистр сказал то же самое и что подобным же образом евреев вывезли из Легионова12 и, наверное, убили. Не может быть, чтобы существовал такой большой лагерь и никто не подавал оттуда даже малейших признаков жизни. Ведь невозможно пройти мимо кладбища и не заметить его.