Свое имя
Шрифт:
Он рассчитывал, что во дворе у Паршукова непременно должна быть собака, большая, злющая, на длинной гремучей цепи. Но, к удивлению, собаки не оказалось.
Дверь открыла высокая полная женщина с гладко зачесанными, седыми на висках волосами. В руках с закатанными до локтей рукавами она держала набитый снегом круглый резиновый пузырь. Впустив Митю, стала напротив, как бы загораживая дорогу.
— Мне бы к Савелию Прохорычу, — быстро проговорил Митя, сняв шапку. — Я из депо. Мы работаем вместе…
Во взгляде женщины были и приветливость
— Жар у него сильный, — сказала она колеблясь.
— Мне только два слова сказать…
— Поди, что-нибудь недоброе… Еще пуще расстроится.
— Нет, нет, как раз я доброе скажу.
Женщина посторонилась, пропуская его, и бесшумно двинулась следом.
Паршуков лежал на кровати, длинный и плоский.
— Саввушка, тут к тебе… — тихо сказала женщина, подойдя к изголовью.
Паршуков закряхтел и, опершись на худую руку, обратил на Митю ввалившиеся, лихорадочно блестевшие глаза.
— Черепанов? Стряслось что?
— Все хорошо. Вы не беспокойтесь, Савелий Прохорыч. Сейчас все расскажу…
В том месте рассказа, где Митя сам принялся шабрить подшипник, Паршукова качнуло.
— Загнал, признавайся! — с ужасом простонал слесарь. — Паровоз не вышел, за брак вычтут… — Рука у него подвернулась, и большое плоское туловище упало на подушки.
— Так я и знала! — с укоризной проворчала женщина. — Поболеть не дадут спокойно…
— С чего вы взяли? Почему загнал? Приняли у меня подшипник, приняли! И мастер, и Максим Андреич, и сам начальник депо…
— Верно? — Паршуков медленно присел на кровати.
— Вы говорите — загнал, — с нарочитой обидой сказал Митя. — А мне за эту работу разряд рабочий дадут. Горновой велел мастеру докладную написать…
— Ну, слава те, господи! — с чувством выдохнул Паршуков, и Мите показалось, что он сейчас перекрестится. — Чего же ты стоишь, Черепанов? — Он растерянно оглянулся, — Феня, подала бы стул человеку.
Виновато поглядев на гостя, женщина пододвинула ему стул.
— Ничего, я на минутку. Просто я знаю, что вы беспокоились, вот и забежал…
Паршуков посмотрел на Митю помутневшими от слез глазами и молча протянул руку. Митя так же молча пожал ее.
Потом слесарь кончиком простыни утер глаза и попросил жену налить чаю Черепанову и ему. Она обрадовалась.
— Наконец-то, за цельный день! — и заспешила на кухню.
Мите было не до чаепития, но, чтобы не обидеть Паршукова, он через силу выпил стакан и, пожелав Савелию Прохорычу поскорее выздороветь, ушел.
Дома, умываясь на кухне, он рассказал матери обо всех событиях сегодняшнего дня. Она заслушалась, ловя с радостью каждое его слово, и опомнилась, когда на кастрюльке со щами заплясала крышка.
— Посиди немножко, — попросил Митя.
Она присела на краешек табуретки, сказала извиняющимся голосом:
— Еще не управилась я, Димушка.
— Все работаешь, работаешь… Глаза поберегла бы. — Он взглянул на ее слепка припухшие и покрасневшие веки. — Ну ничего, скоро-скоро уже я начну хорошо зарабатывать, будешь меньше работать…
Поужинав, он прошелся по кухне и заглянул в боковушку. Сложил инструменты и увидел на шкафу отцовский сундучок. Осторожно, будто стеклянную посудину, он взял сундучок обеими руками и тихо опустил на стол. Должно быть, мать только сегодня поставила его сюда: на крышке, сохранившей зеленую краску, не было ни пылинки.
Кто не видал этих железных сундучков, называемых «шарманками», потому, наверное, что в старину их носили так же, как уличные музыканты таскали свои музыкальные ящики — на ременной лямке, через плечо. Сундучки эти удивительно похожи один на другой, словно сработаны одним мастером, лишь запираются по-разному: проволочкой, бечевкой или гвоздиком, как, например, у Миши Самохвалова. А этот — медным, почти игрушечным замком: отец любил порядок.
Но не в том была главная его особенность. Много лет назад в первый свой рейс вышел с этим сундучком Тимофей Иванович Черепанов и не разлучался с ним до последнего дня. Черепановский спутник, сколько он мог бы рассказать о своем машинисте, о его жизни! И он каждой своей царапиной, каждой вмятиной рассказывал об этой беспокойной, нелегкой и прекрасной жизни.
И ничего, что их так много, вмятин и царапин, что облупилась краска на железных боках, — он еще крепок, он мог бы еще служить и служить. Но пережил хозяина и вот стоит на шкафу, без дела, никому не нужный.
Разве никому не нужный? Нет, неправда.
Пускай Никитин не отпустит Митю из слесарей еще два или даже три месяца, но потом все равно отпустит, и Митя перейдет на паровоз, и тогда… Мать никогда, никогда не откажет… И сундучок этот наверняка принесет ему счастье.
Часть пятая
Долг
Воздух был еще по-утреннему серый и неподвижный. Горы, маячившие вокруг, казались иссиня-черными. Горы, горы, куда ни взглянешь. Кедровник будто лежит на дне глубокой каменной чаши.
Все нравилось Мите в этом городке — и крепостные стены гор, окружавшие его, и то, что сам он похож на крепость, и то, как причудливо соединялось в нем старое и новое: приземистые цехи Петровской постройки и богатырски могучие новые корпуса; почерневшие от времени домишки с глухими, по-старинному крытыми дворами и четкий строй высоких зданий с шеренгой тополей вдоль широких тротуаров…
В депо им сообщили неприятную весть: вагонники не успели подготовить состав и поезд отправят с опозданием на полтора часа.
— Что ж, будем присыхать, — с сердцем сказал машинист.
Черное, до блеска протертое тело машины нетерпеливо вздрагивало. Из предохранительных клапанов то и дело со свистом и шумом вырывался пар. Казалось, вот-вот паровоз потеряет терпение и ринется куда глаза глядят, только бы не стоять на месте.
— Угодили в поездочку! — ворчал Самохвалов. — Всю дорогу теперь ковылять.