Своя судьба
Шрифт:
— Сергей Иванович, вы, значит, подружились с нижними?
— Мы закадычные друзья, — прихвастнул я бессовестно.
— Правда ли, что… она до сих пор лежит?
Гуля и на самом деле еще не вставала после родов. У нее развивалась сложная женская болезнь; она похудела и потемнела, и силы ее падали. Я знал это лучше Маро, но ответил спокойно:
— Лежит, пока не поправится.
Маро поглядела снимки, и темы для разговора истощились. Я чувствовал непонятную неловкость и с ужасом думал, что вот она сейчас встанет и уйдет. Она встала, но не ушла, а начала ходить по комнате, водя ладонью по стульям. Ей
— Сергей Иванович, голубчик, откуда у вас? Это чья?
На комоде лежал серенький футляр со скрипкой Хансена. Вся дрожа, она повернулась ко мне, и когда я ответил на вопрос, — приникла к скрипке. Никакое слово не скажет того, что сказало ее мгновенное движение. С болью глядел я на эту могучую нежность, обращенную не ко мне, на это сострадание, в котором могла бы растаять любая сердечная боль, на эти пальцы, легшие, словно ангелы-утешители, вдоль серенького длинного тельца. Она положила на скрипку лицо, вдыхая пыльный запах футляра.
И судьбе было угодно, чтоб в эту минуту ко мне поднимался Хансен. Ему нездоровилось целый день, но он перемогался. Он вернулся с лесопилки больной и хмурый. А дома, с тех пор как Гуле стало хуже, его ждали подозрение, обида и попреки. И как всегда бывает с обиженным человеком, его потянуло за утешением — своим собственным, тайным, оживающим в душе среди боли, как оазис. Он заговорил бы сегодня со мною о Маро; но она сама была здесь.
Так я подумал, увидев его лицо, когда он вошел в комнату. Он был в своей рабочей блузе и фуражке и показался мне заморенным и больным. Войдя своей раскачивающейся походкой, он снял фуражку и ударил ею по ладони. Маро обернулась на этот звук и побледнела.
— Добрый вечер, — сказал Хансен.
Я усадил его и предложил папиросу. Он отодвинул коробку дрожащими пальцами, провел рукой по волосам, кашлянул. Ему было страшно неловко, но на лице его была, немного застенчивая, радость.
— Как мы давно не виделись, — тихо сказала Маро. Она все стояла у комода, облокотившись на скрипку. — И как вы похудели с тех пор!
Хансен покраснел и опустил глаза. Я поглядел на него профессиональным взглядом и взял его за руку.
— У вас температура, Хансен. Говорил я вам, чтоб дня два посидели дома; вы что ж, хотите получить инфлюэнцу?
— Я пришел попросить хины, — ответил он, поднимая на нас виноватый взгляд, — зачем высиживать дома? Мы привыкли. Перемогать болезнь лучше, чем лечить.
— Ну вы свои теории оставьте при себе, — проворчал я, доставая хину. Я нарочно мешкал, чтоб посмотреть, как они там управятся без меня. А они управились великолепно. Им доставляло удовольствие видеть друг друга кончиком глаза. Маро наблюдала за ним из-под ресниц, и он глядел на нее сбоку. Она тихонько гладила скрипку. Я чувствовал странное волнение, похожее, должно быть, на то, что испытывал рассказчик сказок, когда у него «по усам текло, а в рот не попало».
— Это ваша скрипка? — спросила Маро.
— Моя. — Он поднял голову, и взгляды их встретились.
— Бедная скрипочка, — тихонько сказала Маро, нагибая лицо к футляру. Она расстегнула застежки и погладила пальцами коричневую грудку скрипки. — Бедная скрипочка, какая ты старенькая да серенькая!
Она все гладила скрипку, приговаривая это, и в тоне каким говорились эти детские слова, мне слышалось: «Бедненький мой, какой ты худой да бледненький. И сидишь один-одинешенек!»
Слышал ли эти слова и Хансен? Он сидел, заслонив рукою глаза, и молчал. Я видел лишь руку, прикрывшую глаза, да подбородок с выразительным ртом, таким же выразительным, как у Маро. Этот суровый, тонкий рот был прикушен сейчас и стиснут.
Внезапно Хансен поднялся с места и отнял от лица руку. Он был бледен, и радость исчезла с его лица вместе с застенчивостью. Тяжелым взглядом посмотрел он на меня и сказал:
— Мне надо домой. Где хина?
— Вот хина.
— Спасибо. Спокойной ночи. — Он кивнул нам головой и направился к двери. Но выйти он не успел: Маро перебежала ему дорогу и стояла перед ним, заслоняя руками дверь.
— Почему вы хотите уйти, Филипп Филиппович?
— Мне надо домой.
— А если я прошу, чтоб вы остались? — порывисто произнесла она. — Посидите с нами немножко, полчаса, ну четверть часа. Что в этом дурного?
— А зачем это нужно? — тяжелым, больным голосом сказал он, отстраняя ее от дверей. — Пустите меня, мне нужно домой.
— Хорошо, — холодно произнесла Маро, отходя от двери. Лицо ее изменилось, и тонкая морщинка легла над бровью. — Идите. Но я никогда не думала раньше, что вы способны нанести мне боль. Вы думаете о себе, и только о себе. Пожалуйста, успокойтесь и уходите.
Хансен тяжело дышал, опустив голову. Я видел, как заплатка на его блузе поднималась и опускалась от этого дыхания.
— Может быть, вы и скрипку с собой возьмете? — насмешливо продолжала она. — Почистите ее хорошенько! Она заражена моим прикосновеньем. Дайте ей как следует проветриться на воздухе.
Хансен тяжелой походкой, через всю комнату, прошел обратно к столу. Он опустился на стул, подпер голову.
— Боже мой, о, боже мой! — вдруг вырвалось у него глухим стоном, и он уронил голову вниз, на руки.
Я вскочил и вышел в спальню, оставив их одних, а когда через минуту вернулся, Хансена уже не было. Маро сидела, забившись в угол дивана и сунув лицо в подушку. Я хотел заговорить, но она судорожно дрогнула и глубже ушла в подушку.
— Оставьте меня сейчас, — послышался оттуда ее голос.
Так мы просидели несколько минут, потом она поднялась, простилась со мной и ушла. Я остался в одиночестве с самыми мрачными мыслями и с бессвязным ворохом педагогических намерений. Человек не может примириться с неимением роли в чем-нибудь, разыгрывающемся у него под носом. И я сочинил себе роль наставника и благожелателя. Я решил, что Маро одинока, что ей не с кем посоветоваться и что моя обязанность — стоять возле нее на страже и давать ей мудрые советы. Мудрые и грустные, разумеется, — с грустью благородного самоотречения. Слегка утешенный этим бескорыстным решением, я снова улегся было на диван, носом в угол, пахнувший духами Маро, но тут только вспомнил о письме. Матушка писала мне редко, не чаще одного раза в месяц. Письма ее были кратки и обыкновенны. Но тут я с удивлением вынул из конверта несколько листков, исписанных мелким, неровным почерком моей матери.