Святая Русь
Шрифт:
20 июня, 1967 г.
Дорогой и глубокоуважаемый Владыко, сердечно благодарю за письмо, за передачу в Россию. Как ни странно, у меня самого некая связь с Россией растет: не только приходят книги писателей молодых оттуда с дружественно-почтительными надписями, но вот только что получил весть, что выходит мой перевод [и покойной Веры] книги «Ватек», английского писателя Бекфорда, превосходно писавшего по-французски. Небольшая книжка, фантастич. арабская [скорее персидская] сказка – вещь редкостная по красоте мрачной и никак уж к Марксу неподходящая. Вступительная статья П. Муратова – не знаю, оставят они ее или постараются как-нибудь приспособить «Ватека» этого к своим надобностям. Но трудно! Никаких мостков.
Вышел этот «Ватек» в Москве у К. Ф. Некрасова в 1913 г. Корректуру я держал в Риме в 1912, 55 лет тому назад. Да, судьбы не угадаешь.
Вашу передачу и письмо
Будьте здоровы, дорогой Владыко, дай Вам Бог долгие годы звонить в свой колокол духовный.
С любовию и признательностью
Борис Зайцев
16 декабря, 1968 г. Дорогой Борис Константинович,
Сердечно благодарю Вас за подарок – присылку книги Вашей, – некоей светлой радугой Вы ее протянули по небу, один конец поставив в Москве прошлого, а другой в Париже настоящего [тоже утекающего в прошлое уже]. В этих проблемах духовных и жизненных Христофорова русского есть уже, Вы показали какой-то «отлет» – какой-то это полусон-полуявь [все те персонажи предреволюционные московские]. И Вы их, конечно, подняли, немножко, над землей… А далее материя уплотняется и одухотворяется по-новому [по-лучшему]… Надо бы теперь переиздать всю Вашу серию литературных образов, больших образов России. Насколько это лучше многих монографий – как-то в них Вы, держась за реальную ткань жизни, делаете ее живой и теплой, – совсем без всякой желчи, без всяких сморщиваний лица, от того, или от другого, а как бы провожая писателя и его творчество и жизнь – на Суд Божий [в виде ангела-хранителя]. И это «отольется» Вам самому. Какой меркой меришь, и тебя такой будут мерить.
Многие дурачки-люди этого не понимают! Надо созидать Царство Божие, творить его и в другом человеке, даже – ушедшем с земли, из того, что он оставил. Творец творит из ничего и дает людям эту власть, как образу Своему, – из ничего, из пустяков, из мелочей [а что не «мелочь», из нашей внешней жизни?], творить новую ткань жизни, расшифровывать вещи во благо. Это высший этаж творчества. И Вам он доступен. Это следствие веры.
Обнимаю Вас и ко дню Рождества Христова желаю Вам, рабе Божией Наталии, ее милому мужу и чадам – мира и радости благословенной.
С любовью
Архиеп<ископ> Иоанн
Зинаида Гиппиус. <Святитель русского православия>*
Борис Зайцев, Преподобный Сергий Радонежский. Париж, ИМКА-Пресс, 1925.
С какой любовью написана эта небольшая книжка. Чувствуется, что Зайцев не случайно выбрал именно этого русского святого. Из сонма угодников и подвижников, чтимых народом русским, не к буйному, деятельному Николе преданий и не к живому, настойчивому лесному «батюшке» Серафиму, такому сравнительно недавнему, влечется сердце художника: но к простоте далекого Сергия. Шесть веков пронеслось, и сквозь шесть веков сияет нам тихий, воистину неземной, свет его лика.
С нежным, тщательным вниманием ведет Зайцев жизнеописание отрока Варфоломея, преподобного старца Сергия, до его кончины. Как одна прямая линия – эта жизнь. Отрок Варфоломей до последнего дня не умирал в Преподобном, вот тот прозрачный мальчик с уздечками на руке, среди бледных трав лесной полянки, среди березок тонких, – на Нестеровской картине «Видение отрока Варфоломея». Уже тогда наполнены были его глаза небесным светом.
Таким и пребыл он до конца, протеплился, как свеча, неколеблющимся пламенем. Зайцев прав, подчеркивая: в нем не было экстаза, как у Франциска Ассизского; он не был блаженным, что на русской почве делается юродством: «именно юродство было ему чуждо». Подвиг его – «непрерывное, недраматическое восхождение». И далее: «как будто бы всегда он в сдержанной, кристально-разреженной и прохладной атмосфере».
Сергий и не проповедник. Пятьдесят лет он спокойно провел в глубине лесов, уча самим собою, «тихим деланием» – и только. Скромный, неутомимый труженик, он убегал от малейших почестей, как и зла, если оно настигало его в глухих лесах. Услышав, в храме, замечание брата, который позавидовал его настоятельству, он тотчас ушел из монастыря, его руками построенного, чтобы основаться в другом месте, по слову: «удалися от зла, сотвори благо».
Он не был «делателем», как говорит Зайцев в предисловии. И чтили его шесть веков действительно как «образ величайшего благообразия, простоты, правды и святости». Время, когда жил Сергий, было не мирное время. Даже в церкви, если «был мир в идеях», зато была «действенность в политике». Но Сергий, хотя слава его пронеслась уже далеко и многие приезжали требовать его помощи, – не вступал ни во что. Он только утешитель, только миротворец.
Таков был «выход» Преподобного в область «государства».
Да, он никогда не был «орудием ни власти церковной, ни государственной». И не мог быть, он, чистейший, идеальнейший святитель русского православия. Это говорит и Зайцев: «Прохлада, выдержка и кроткое спокойствие… создали этот единственный образ. Сергий глубочайше русский и глубочайше православный». Любовная нежность Зайцева к Сергию как будто хочет напомнить нам о православии, «ясности света прозрачного и ровного», шестьсот лет горящего одинаково, в трудные времена служившего утешением. Но были ли времена, труднее наших? Шесть веков пролетели: и неизменным остается идеал церкви-утешительницы, только утешительницы. В народе, после осквернения Троицко-Сергиевской Лавры, родилась легенда: мощи Преподобного ушли в землю. «Удаляйся от зла, сотвори благо». Памятью о Сергии утешает нас Православная Церковь. Но в годины смертные, когда уж отдали мы ордынскому царю и честь, и славу, и серебро, и золото, и даже смотрим на поругание имени Христова – будет ли дерзновением, если мы скажем: великая это святость «не ценить печальные дела земли». Но что будет с землей, если святость «творит благо – убегая» от земли с ее злом? Шестьсот лет Церковь-утешительница. В лице лучших сынов своих, отшельников и подвижников, достигла она неземной святости. А к миру шли, из далеких пустынь, вместе с лучами тихого света, благословения терпеть и смиряться. Святители – венец русского православия, церкви – утешительницы. Но будет ли она когда-нибудь, может ли стать – и церковью-помощницей?
Впрочем, этот вопрос не нами решится. Я хочу только сказать, что в русском народном сердце, как ни чтило оно Преподобного Сергия, жили образы и другой святости. И если именно Сергий сеть самый полный выразитель православия – то не шире ли православия сердце русского народа?
Я не могу ставить в упрек Зайцеву, что он, весь под очарованием своей темы, не вышел за ее пределы. Книжка, пожалуй, не была бы так гармонична, так… душевна и благостна. Есть в ней, впрочем, один недостаток, или что-то вроде недостатка, почти стилистического. Увлекшись «простотой, негромкостью» облика Сергия, главным образом простотой, автор, полуневольно, должно быть, но искусственно упрощает свой язык. Однако вместо «прохлады и сдержанности» получается местами сухость изложения и нарочитый примитив.
Это, впрочем, пустяк; и его следует отнести на счет искреннего и тщательного внимания к теме. Работа писателя, в наше время, когда так нужна всем нам благоговейная память о древней Руси, – хорошее дело, и книжка его – добрая книжка.
Георгий Адамович. Борис Зайцев *
Первое мое впечатление от чтения Зайцева – очень давнее; если не ошибаюсь, был я тогда еще в гимназии. Вспоминаю об этом вовсе не для того, конечно, чтобы говорить о себе, а потому, что ранние впечатления кое в чем самые верные [72] . Отсутствие опыта, неизбежная общая наивность искупаются в них непосредственностью отклика, нерастраченной способностью восхищаться, любить, отзываться и даже «обливаться над вымыслом слезами».
72
Два слова по поводу местоимения «я».
Им, разумеется, не следует злоупотреблять, однако без него в литературной критике – да и не только в ней! – невозможно и обойтись. Между тем, по недоброжелательству или недобросовестности, люди нередко упрекают критика в «якании», подчеркивая, что он больше занят собой, чем своим предметом. Что на это ответить? Прежде всего, пожалуй, то, что всякие стилистические уловки, имеющие целью «я» затушевать, смешны и нелепы. «Пишущий эти строки» – форма, вошедшая теперь у нас в моду: до чего это манерно и как никчемно! Некоторые писатели, одушевленные похвальной скромностью, предпочитают изменять строение фразы, лишь бы избежать «я»: не «я думаю», например, а неизменно «мне думается» – в расчете, что «мне» все-таки приемлемее, нежели «я». Но и это – ребячество и игра в прятки. Самого себя нельзя со своей дороги убрать, иначе как сквозь призму личных суждений ничего в критике нельзя высказать, и будем поэтому говорить «я» там, где оно необходимо, в уверенности, что естественный оборот речи по самой своей природе скромнее и проще всякого словесного жеманства.