Святая Русь
Шрифт:
Первые, слишком суровые впечатления о природе Севера воспринимались как бы извне, с палубы пароходика. В монастыре, при взгляде «изнутри», они смягчаются и светлеют. Пробираясь с женой от скита к скиту, по тропинкам или проходя вдоль берега лодкою, паломник-Зайцев смотрит и не может насмотреться: «Какой мир, какой воздух, как прекрасно плыть мимо редких камышей, за которыми вековой бор – сосны, ели столетние. Кое-где береза. И сколько зелени, какие лужайки! Все светлое, очень тихое и нетронутое» (с. 196).
В 1936 году на книгу о Валааме откликнулся Г. Адамович и восстал против «гипертрофии нежности и сладости, по существу очень заразительной». В Борисе Зайцеве, как и в прошлом, он увидел больше мечтательности, чем действительного благочестия. Писатель де приезжал «насладиться покоем, полюбоваться древней скудостью быта, подумать о вечности. Отдохнуть,
79
Адамович Г. Валаам, Б. Зайцев // Последние новости. Париж. 14 окт. 1936.
Как я ни ценю тонкости и глубины суждений покойного критика, в данном случае мне трудно с ним согласиться. Если человек может любоваться красивыми вещами, картинами, которых не способен создать, то почему же ему, как мне кажется, не любоваться красотою духовной, любоваться тем, что самому недоступно? И почему же не думать человеку о вечности? Не на ветер же было сказано – «помни последняя твоя и ввек не согрешишь». А ведь этой «скудостью быта» Б. Зайцев не только любуется. Видя этот подвиг, он и сам, – мы это чувствуем, – земно кланяется, просит молитв, готовится к исповеди и причастию. Он вмещает то, что может вместить, и с умилением склоняется перед теми, кто способен вместить большее. И при этом, почти ни слова о себе – все только о впечатлениях. И, разумеется, растроган он не только духовным подвигом, ибо довелось ему здесь увидеть чудом сохранившийся осколок утерянной когда-то им Руси и, увидев, испытать радость и душевно согреться. «Путь духовной жизни в том и состоит, что чем выше поднялся человек в развитии своем внутреннем, тем он кажется себе греховнее и ничтожнее, тем меньше сам в своих глазах рядом с миром Царствия Божия, открывающегося ему» (с. 249). Не зайцевские это слова. Это говорил игумен, постригавший одного из монахов в схиму. Но вот паломник Зайцев эти слова запомнил и записал, и значит, понял, проник мыслью и чувством в самую суть православного молитвенного подвига. Где же тут место зайцевскому «легкому раю»?
Однако, эта сосредоточенность мысли и чувства не мешает художнику оставаться, как всегда, объективным и вполне владеть своим материалом – всеми образами, картинами-сценами и той атмосферой, тем своеобразным «воздухом», который все это пронизывает и окружает. Не всякому доступная, эта атмосфера вызывает у писателя известную душевно-духовную настроенность, которая сказывается в особой тональности его стиля, языка. Это именно тональность, ибо, как мне кажется, этой настроенности и всех связанных с нею чувств никакими словами и метафорами не передать…
Проверить мои впечатления на цитатах – трудно. Проще «взять Зайцева» и углубиться в чтение, и тогда читающий, – вероятно, не всякий, – эту зайцевскую тональность «услышит», а за нею почувствует и его настроенность. И вот тут-то он увидит, что Г. Адамович прав: тональность книги, действительно, заразительна. Однако заразительность эта благотворна: она, то что говорят, очищает. Видимо, и Юлий Айхенвальд испытывал те же впечатления, когда говорил, что зайцевскому творчеству присущ «аристотельский катарсис» [80] .
80
Айхенвальд 10. Силуэты русских писателей. Т. 3 (новейшая литература). Берлин, 1953. Борис Зайцев. Наброски. С. 204.
Надо еще добавить, что и у самого писателя эта его настроенность утончает восприятия и все более просветляет взгляд на жизнь, на людей. После «Валаама» она проступает особенно явственно, – все в той же тональности, – в тетралогии «Путешествие Глеба» (1937–1953), в новелле «Царь Давид» (1945), в книге о Чехове (1954). Особенно сильно ее проявление в очерках «Звезда над Булонью» (1958), и уже, действительно, светит она каким-то невидимо-немеркнущим светом в последнем рассказе – «Река времен» (1964).
Но при всей этой настроенности, – я еще раз это подчеркиваю, – Б. Зайцев по-прежнему объективен и ничто не мешает ему, когда надо и можно, весело улыбаться, добродушно посмеиваться, оживляя свои зарисовки искорками смеха. В данном случае, – я понимаю, – слово «юмор», да еще в сочетании с «умилением», многих могло бы смутить, а некоторых даже и покоробить, может быть – оскорбить. Поэтому, думаю, был так осторожен и Мих. Цетлин.
81
Цетлин Мих. Б. Зайцев. Дом в Пасси // Совр. записки. № 59. Париж, 1935.
В 1930 году, говоря в своих «Комментариях» о Борисе Зайцеве, Г. Адамович увидел в его сочинениях тему «возвращения», тему, скажем, того же лермонтовского «Ангела», присущую, как считает критик, всей русской литературе от Пушкина до Блока [82] . После же появления «Валаама», уже в 1937 году, может быть еще лучше сказал о зайцевском творчестве Юрий Мандельштам. Он почувствовал, что для Б. Зайцева в жизни существенно лишь то, что отражает «некое таинственное странствие человеческой души в мире» [83] .
82
Адамович Г. Комментарии // Числа. № 1. Париж, 1930.
83
Мандельштам Ю. Б. Зайцев. Путешествие Глеба // Возрождение, Париж. 27-7-37.
И вот на последнем этапе жизни писателя, когда связь с Церковью, видимо, особенно углубляется, все это «странствие-возвращение» становится особенно целеустремленным. Отсюда и впечатления проф. Л. Ржевского, который ощутил в этом странствии наличие «ведомости» – присутствие Чьей-то незримой, но явно ведущей руки [84] .
В это же время и Г. Адамович, беседуя по радио с Россией, уже убедительно говорит о том, что Борис Зайцев «христианин и притом христианин церковно-послушный, смиренный, без всякого вольномыслия, без умственной гордыни, без поправок к Православию, которым на свой лад, вслед за бурей, поднятой Львом Толстым, предавались многие русские писатели» [85] . Эта беседа о писателе Борисе Зайцеве как нельзя лучше определяет всю тональность его книг и настроенность в ней отраженную. Если весь жизненный путь Бориса Зайцева был постепенным его воцерковлением, постепенным приобщением к богочеловеческому организму Церкви, то не следует ли нам думать, что АФОН и – еще в большей степени – ВАЛААМ были особенно значительными этапами на этом пути, этапами, плодотворными и для «художника русского» – Бориса Зайцева.
84
Ржевский Л. Тема о непреходящем // Мосты. № 7. Мюнхен, 1961.
85
Адамович Г. Текст радиобеседы (№ 28). Март 1960. Мюнхен.
Вашингтонский Университет, Сиэтл, Вашингтон. Дек. 1975 г.
Никита Струве. Писатель-праведник *
Ушел последний видный участник блестящего русского ренессанса, последнее крупное имя доживающей русской эмиграции, всеми признанная ее литературная слава, а, главное, совесть. Всегда казалось, что редкое долголетие при неущербленном здоровье было дано Борису Константиновичу свыше неспроста, не только как личный дар, а в утешение эмиграции. Пока с ней Борис Константинович, ей есть чем гордиться, есть к кому прибегнуть, кем защититься. И вот дожил Борис Константинович до того времени, когда эмиграция не только подошла к последней черте, но и потеряла в каком-то смысле свою обособленную raison d'etre [86] . Писатели, живущие в России, стали печататься за границей, как у себя, и среди них А. Солженицын стал совестью и славой не только русского народа, но и всего мира.
86
причину, смысл существования (фр.).