Святой против Льва. Иоанн Кронштадтский и Лев Толстой: история одной вражды
Шрифт:
«Он так строго соблюдал посты, – вспоминает жена писателя, – что в конце страстной недели ел один ржаной хлеб и воду и большую часть времени проводил в церкви. Детей он этим тоже заражал; и я, даже беременная, строго постилась…»
«Православие отца кончилось неожиданно, – продолжает воспоминания Илья Львович. – Был пост. В то время для отца и желающих поститься готовился постный обед, для маленьких же детей и гувернанток и учителей подавалось мясное.
Лакей только что обнес блюда, поставил блюдо с оставшимися на нем мясными котлетами на маленький стол и пошел вниз за чем-то еще.
Вдруг отец обращается ко мне (я всегда сидел с ним рядом) и, показывая на блюдо, говорит:
– Илюша,
– Лёвочка, ты забыл, что нынче пост, – вмешалась мама.
– Нет, не забыл, я больше не буду поститься и, пожалуйста, для меня постного больше не заказывай.
К ужасу всех, он ел и похваливал. Видя такое отношение отца, скоро и мы охладели к постам, и наше молитвенное настроение сменилось полным религиозным безразличием».
Что же случилось с Толстым и почему его страстное желание стать членом православной Церкви закончилось религиозным бунтом на глазах всей семьи? Об этом Толстой подробно написал в своей «Исповеди».
«Исполняя обряды церкви, я смирял свой разум и подчинял себя тому преданию, которое имело всё человечество. Я соединялся с предками моими, с любимыми мною – отцом, матерью, дедами, бабками. Они и все прежние верили, и жили, и меня произвели. Я соединялся и со всеми миллионами уважаемых мною людей из народа».
Обычно толстовское желание обратиться в православие объясняют его стремлением «слиться с народом». Но это не совсем так. Все-таки на первом месте у него стояли предки, родственники. И среди них, без сомнения, – недавно ушедшая из жизни Ёргольская.
Но этот опыт оказался неудачным. Толстой так и не смог предолеть свой разум, то рациональное начало, которое было привито в нем, в том числе и одной из линий его предков, представителей русского Просвещения XVIII века. То, что было так органично для его любимых тетушек, каждая из которых была по-своему несчастна, оказалось неорганичным для него, а лгать перед собой он не мог.
«Никогда не забуду мучительного чувства, испытанного мною в тот день, когда я причащался в первый раз после многих лет. Служба, исповедь, правила – всё это было мне понятно и производило во мне радостное сознание того, что смысл жизни открывается мне. Самое причастие я объяснял себе как действие, совершаемое в воспоминание Христа и означающее очищение от грехов и полное восприятие учения Христа. Если это объяснение и было искусственно, то я не замечал его искусственности. Мне так радостно было, унижаясь и смиряясь перед духовником, простым робким священником, выворачивать всю грязь своей души, каясь в своих пороках, так радостно было сливаться мыслями с стремлениями отцов, писавших молитвы правил, так радостно было единение со всеми веровавшими и верующими, что я не чувствовал искусственности моего объяснения. Но когда я подошел к царским дверям и священник заставил меня повторить то, что я верю, что то, что я буду глотать, есть истинное тело и кровь, меня резнуло по сердцу; это мало что фальшивая нота, это жестокое требование кого-то такого, который, очевидно, никогда и не знал, что такое вера» («Исповедь»).
Но кто же этот «кто-то»? Едва ли речь здесь идет о «простом робком священнике». Скорее, разум Толстого в принципе не смог смириться с положением христианской Церкви, которое требовало иррациональной веры в то, что хлеб и вино во время евхаристии претворяются в Плоть и Кровь Христа. Это и был настоящий камень преткновения.
Современный исследователь проблемы «Толстой и Церковь» священник Георгий Ореханов предполагает, что в основании толстовской критики Церкви кроме рационализма лежала и какая-то неизвестная, но глубокая личная обида. Это несомненно было так. И истоки этой обиды, возможно, лежали в детском упрямстве Толстого, который не смог соединить в себе столь дорогую для него веру своих тетушек (прежде
«…Мне только было невыразимо больно», – признается Толстой в «Исповеди», указывая на то, что эта победа разума над иррациональной верой не доставила ему радости: «Я смирился, проглотил эту кровь и тело без кощунственного чувства, с желанием поверить, но удар уже был нанесен. И, зная наперед, что ожидает меня, я уже не мог идти в другой раз».
И снова это заставляет задуматься о природе любви и веры Татьяны Александровны и о том, насколько они отличались от «закона любви» Льва Толстого. Почему то, что было легко и органично ей, ее племяннику было так тяжело?!
Удивительной была смерть Татьяны Александровны Ёргольской.
«Уже когда я был женат и она начала слабеть, – пишет Толстой, – она раз, выждав время, когда мы оба с женой были в ее комнате, она, отвернувшись (я видел, что она готова заплакать), сказала: “Вот что, mes chers amis [13] , комната моя очень хорошая и вам понадобится. А если я умру в ней, – сказала она дрожащим голосом, – вам будет неприятно воспоминание, так вы меня переведите, чтобы я умерла не здесь”».
13
Мои дорогие друзья (франц.).
Впоследствии Толстой страдал от того, что они с женой послушались тетеньку, и она перешла жить в тесную комнату возле людской, в которой после ее смерти действительно никто из семьи не жил.
И еще, что по скупости он часто отказывал ей в маленькой радости, финиках и шоколаде, которыми она его же и угощала.
«Умирала она тихо, – вспоминал Толстой, – постепенно засыпая, и умерла, как хотела, не в той комнате, где жила, чтобы не испортить ее для нас. Умирала она, почти никого не узнавая. Меня же узнавала всегда, улыбалась, просиявала (так у Толстого. – П.Б.), как электрическая лампочка, когда нажмешь кнопку, и иногда шевелила губами, стараясь произнести Nicolas, перед смертью уже совсем нераздельно соединив меня с тем, кого она любила всю жизнь».
Глава шестая
ПАСХАЛЬНЫЙ БАТЮШКА
Ему всегда был присущ дух радостного прославления Бога, как у нас, грешных, в день святой Пасхи. От него не было слышно покаянных воплей; он больше радовался, чем скорбел.
ЖИЛ В ЦЕРКВИ
Когда в конце жизни отца Иоанна спросили, откуда у него такая вера в Бога, он с «твердой ясностью» сказал: «Я жил в Церкви!» – «А что это такое – жили в Церкви?» – «Ну что значит жить в Церкви? Я всегда пребывал в церковной жизни. Служил литургию. Любил читать в храме богослужебные книги…» Как если бы Толстой на вопрос, как он написал «Войну и мир», ответил: «Ну, взял перо и бумагу… До этого изучил документы… Побывал на Бородинском поле…»
Но Иоанн Кронштадтский, скорее всего, искренне не понимал, чего хотят от него, спрашивая, откуда у него такая вера в Бога? Отец Иоанн был прежде всего искренний священник, как ни банально это звучит. В его жизни не было ничего, что могло бы иметь для него такое же значение, как литургия. И он не просто ради этого жил, а только одним этим и жил, умерев через девять дней после последней церковной службы. В конце жизни он не принимал пищи, кроме Даров причастия. Можно без всякого преувеличения сказать, что Плоть и Кровь стали его плотью и кровью.