Святые сердца
Шрифт:
– Когда я была молодой, у моего отца в университете был коллега – блестящего ума человек, как все говорили, – у которого было такое гнилое дыхание, что студенты не высиживали на его лекциях. Осмотрев его рот, отец увидел, что его десны были наполовину съедены и сочились желтым гноем. Однако во всех остальных отношениях он был склонен скорее к сухим гуморам, чем к влажным. Питался он одним только мясом в сладком соусе и запивал его крепким вином, а отец посадил его на диету из рыбы, овощей и воды. Через три месяца всякое истечение гноя из десен прекратилось. Однако к тому времени десны сморщились так сильно, что из них выпали все зубы, и теперь студенты не могли разобрать на его лекциях ни слова. Так незамеченными сходят в могилу великие умы.
–
– Я… Помоему, он вообще об этом много не думал. Сначала это были просто истории, а не уроки. – «Неужели с этого все началось? – удивляется она. – Аппетит пришел во время еды? Или она всегда хотела учиться?»
– Мне таких историй в жизни никто не рассказывал. И уж конечно не отец, – пожимает плечами девушка. – Но если твои снадобья от дурного дыхания так хороши, то угости ими старую каргу, рядом с которой меня посадили в церкви. Каждый раз, когда она открывает рот, начинается такая вонь, как будто у нее внутри ктото умер.
А! Тайное оружие Марии Лючии. Когда не хватает доброты, ее место занимает соблазн наказания.
Зуана выравнивает поверхность лекарства в последнем горшке, перед тем как выставить их остужать на подоконник. Пора переходить от сплетен к делу.
– Боюсь, что помочь сестре Марии Лючии я не могу. Ее десны уже так сгнили, что мое врачебное искусство бессильно. Но тебе я могу коечто посоветовать. – Зуана делает паузу. – Начинай петь. Как только это случится, воздух вокруг тебя в ту же минуту станет свежим.
Глава девятая
Стараясь, чтобы рука не дрогнула, она наклоняет свечу вправо над сложенными краями бумаги. Тонкая струйка стекает на них, и она тут же прижимает края друг к другу. Секунду они держатся вместе, потом расходятся. От неудачи хочется визжать, но она лишь ненадолго закрывает глаза, а потом делает еще одну попытку. Результат тот же, только теперь на бумаге жирное пятно. Вся беда в свечке: это дешевая сальная свеча, жир течет, но не густеет. Келья уже провоняла кислым запахом сала, жирным, как те части животных, из которых его натопили. У нее чешутся глаза и щекочет в носу.
Дома они с сестрой молились под аромат надушенного пчелиного воска; две свечи в серебряных подсвечниках у изголовья кровати, атласные простыни откинуты, глиняная грелка в ногах. Толстый шерстяной ковер ласкал их колени, а когда они заканчивали, горничная расчесывала им волосы: сто пятьдесят движений, до тех пор пока те не начинали блестеть, окутывая плечи, словно теплый плащ. А здесь, когда противная Августина расстегивает и стягивает с ее головы повязку, волосы висят, словно крысиные хвостики, заброшенные и немытые. Она слышала, что некоторые послушницы платят своим прислужницам за то, чтобы те мыли им волосы и сушили их расчесыванием. Но тогда ей надо найти другую прислужницу, а она не хочет делать то, что для этого требуется; по той же причине домашний ковер все еще лежит у нее в сундуке, хотя с ним каменный пол был бы не столь жесток к ее коленям, ведь достать его – значит в какойто мере признать, что здесь теперь ее дом.
Хотя чуточку комфорта ей бы не помешало. Господи Иисусе, никогда в жизни она так не уставала. Иногда ей кажется, что она попала не в монастырь, а в греческий миф; в одну из тех историй, в которых наказание богов обретает форму бесконечного повторения одного и того же ужаса. Много дней подряд она не занималась ничем, кроме самого тяжелого, грязного физического труда: никакого отдыха, только новая щетка и новая поверхность, которую надо скрести, и опять, и опять. От бесконечной терки, выскабливания, мытья и поднимания тяжестей у нее дрожат руки и ноги. Иногда по утрам она чувствует себя такой усталой, что может только плакать; а по ночам – до такой степени измученной, что даже на слезы не хватает сил. В рабочей комнате бывало так, что от страха и ярости у нее перехватывало горло, и ей приходилось буквально сцеплять руки, чтобы не расколотить все до одной бутылки на полках. Но если эта сорока Зуана и видит чтонибудь, то молчит и занимается своим делом.
Она уже дошла до того, что чуть не отказалась от работы. «Если тебе надо, чтобы было чище, сама бери щетку и скреби». И даже выговорила эти слова, хотя и себе под нос, но довольно отчетливо. Однако ничего не случилось, только другая щетка продолжала шуршать по дереву.
Дурацкое молчание. Дурацкие правила. Единственное утешение, что каждый день, перед звоном колокола, она – сорока – заваривает особый чай, и они пьют его вместе (монахиня умна, знает, что, если сама не будет пить с ней, она к своему чаю ни за что не прикоснется). А он вкусный, такой вкусный, что кажется, будто река пряностей тепло и приятно разливается по телу, заглядывая во все его уголки, смывая самую глубокую усталость.
Тепло. Приятно. Любовь, как проникновение кинжального клинка. От работы к молитве. «Это клинок добра, который проникает до самой глубины вашего существа, наполняя вас милосердием и благодатью». Как будто работы недостаточно, каждый день она вынуждена терпеть допросы бородатой сестрынаставницы, этой, со сморщенным лицом и глазами, как раскаленная галька, которая пытается силой открыть ее для любви Господа. «Говори с Ним. Он ждет тебя. Ты Его дитя и Его нареченная невеста, Он всегда слышит твой голос. Он слышит раньше, чем ты начинаешь говорить, чувствует раньше, чем ты сама начинаешь чувствовать. Каждая молитва, каждое молчание, каждая служба, совершенная ради Него, приближает тебя к утешению, к огромной радости Его любви и последнему чудесному объятию смерти».
Аах! Чем дольше она говорит, тем сильнее сжимается все внутри. Но не слушать ее невозможно. Можно злиться, грустить, отчаиваться. Можно бояться ее, смеяться над ней и даже ненавидеть ее, но не слушать ее нельзя. Некоторые уже под даются. Она видит это, видит, как слезы выступают у них на глазах в ожидании такой радости. Но когда все время устаешь, даже словесное утешение может побудить сдаться, потому что сопротивляться дальше, кажется, нет больше сил.
Так оно и идет, изо дня в день. Бывают ночи, когда она засыпает еще до того, как успевает лечь. А уже через минуту в дверь начинают колотить, зовя к заутрене. Спя на ходу, она приходит в часовню, прислоняется спиной к доске (пусть на ней изображен весь город, она все равно слишком устала, чтобы глядеть) и открывает рот, произнося слова без мысли и без понимания. Может, она даже продолжает спать. Другие точно. Вчера одна послушница упала в обморок – глубоко вздохнула и повалилась. Почему? Может, увидела чтонибудь? Может, какоенибудь видение или знак поразил ее? Вот все, что их интересует. Ха! Бедняжке, поди, кровать с пуховой периной возле алтаря привиделась или аромат жареной свинины в запахе свечей почудился, вот та и сомлела. Она и сама уже несколько недель почти не ест, такая гадкая тут еда. Все твердят, подожди, будут праздники. Тогда отведаешь райской пищи. А пока вся их еда – жирное мясо и разбавленное водой вино. И капуста. Господи Иисусе, если она съест еще капусты, то точно зеленью п и сать начнет. Наверное, у аптечной сороки и от этого снадобье найдется. Уж, по крайней мере, распознать причину она сможет. Видит Бог, она может распознать и вылечить любую болезнь.
Но она странная пташка, эта Зуана. Пожалуй, страннее всех прочих. Добрая и свирепая. Мягкая и твердая. И умная – временами она едва понимает ее слова, столько в них разных смыслов. Зуана сама себе закон. То у нее одно молчание, работа и воздержание на уме, а то вдруг плюет на все запреты и угощает имбирными сладостями и всякими скандальными историями. Чего стоят одни разговоры о бородах и душах, еретиках, епископских нарывах и смрадном дыхании. Послушницы даже наедине не сплетничают так, как она.