Связной
Шрифт:
МЫ РАЗГОВАРИВАЕМ О СЕРГЕЕ БОДРОВЕ…
Почему я не могу о нем говорить?
Я спрашиваю себя: а почему, собственно, я ни одного интервью не дал после того, что случилось? Понятно, что это очень больная тема для меня, тяжелая, по-настоящему. Но такое ощущение, что и еще почему-то. Я редко в себе копаюсь. И все равно постараюсь сосредоточиться на этом.
Меня часто спрашивают, как я работаю с Балабановым. Ну как? Говорю: там длинновато, тут жмет. Объясняемся на пальцах.
Меня часто спрашивают, как зародился замысел «Брата». Поехали на «Кинотавр», посмотрели
Вчера мы разговаривали со Светой Бодровой по телефону. Говорили о разном. В том числе и о Сереже. Обычный разговор, не какой-то там трагический, мы так часто разговариваем, как будто ничего и не было… Я вообще не могу о нем говорить, потому что он был мне очень близким человеком. Я с ним то старшим братом чувствовал себя, то младшим – в каких-то ситуациях он был очень зрел. Но незадолго до того, как все случилось, я понял, что не знал его вовсе.
Мы все-таки не были родственниками, откровенные разговоры каждую ночь до утра не вели, не бывали в переделках, где решался вопрос жизни и смерти. Поэтому я знал, что у него есть какие-то дверцы, закрытые для других. С одной стороны, он открытый человек, которого можно спросить о чем угодно, а с другой стороны… Но я не представлял, что там, за этими дверцами, просто не думал об этом. Не разгадывал загадку личности Сережи. Вот так живешь, живешь…
Два раза он мне так… приоткрылся. Мы много и долго обсуждали сценарий «Связного», он несколько раз его переделывал, я советовал, говорил, как лучше, он соглашался. Но какие-то вопросы оставались без ответа. И вот буквально перед его отъездом у нас с ним состоялся разговор, и после этого разговора я понял, что в нем есть какая-то огромная глубина, о которой я и не подозревал.
Я понял тогда, что у Сережи нет второго слоя. У людей обычно два слоя, а у него второго нет. Зато есть третий слой – бездонный.
Я, как человек ответственный, не умею говорить про то, чего не знаю и не понимаю. Я почувствовал что-то, и у меня захватило дух. И вот о том, что я почувствовал, – я не могу говорить. Я понял, почему он хотел поставить «Морфий» по Булгакову (в свое время он мне показал сценарий, и я тогда его страшно раскритиковал). Понял, что передо мной за режиссер. Хотя и когда он захотел снимать фильм «Сестры», я, как продюсер, в нем ни секунды не сомневался. До «Сестер» он не снял ни кадра, но я был стопроцентно уверен на его счет – снимет. И я был, конечно, прав, потому фильм очень сильно сделан с профессиональной точки зрения.
У меня нет аппарата, с помощью которого я мог бы описать то, что я понял о Сереже Бодрове. Это чувство – какой-то сильный эмоциональный всплеск, состояние, которое невозможно анализировать, делать обобщения…
Я не могу о нем говорить. Ты уже знаешь, что человек не такой, а какой – не знаешь.
Но точно не такой, каким ты мог бы его описать.
Получается, что, хотя мы были близкими людьми, я буду рассказывать про человека, которого видел по телевизору.
Это загадка, которую он оставил мне. И не надо ее разгадывать.
– …Я знал его маму еще до того, как Сережа поступил в университет. И как он рос, и что читал, и как в школе учился, и какие оценки получал – все это на кафедре обсуждалось. У нас его так и называли – «наш мальчик».
– То, что он был «нашим мальчиком» для кафедры, означало ли какое-то особое положение? Делались ли ему какие-то поблажки по этому случаю?
Что вы, какие поблажки! Специальность у нас такая, что «детей» неизбежно много. Поблажек не напасешься. Другое дело, что «дети» бывают приятные, бывают неприятные, умные или глупые, пытаются пользоваться родительским именем или нет… Сережа обладал какой-то врожденной деликатностью. Смешные случаи бывали. Один из наших преподавателей часто бывал в доме у Бодровых и там, конечно, назывался «дядей Федей». В университете Сережа, обращаясь к нему, неизменно запинался. Скажет «Дя…», а потом старательно выговорит «Федор Владимирович». Потом, знаете, он в поблажках не нуждался. Зубрилой не был, но и всякие незачеты, конфликты, академические задолженности как-то были не в его стиле.
– А как бы вы определили его стиль?
– Знаете, он и ребенком был открытым, ясным. И эту ясность, легкость ему удалось сохранить. Учился легко, поскольку знал языки и еще до университета получил хорошее домашнее образование. Ну, иногда, возможно, не очень глубоко погружался, но легко схватывал. Было такое ощущение, что выбор специальности произошел под влиянием мамы. Для нее было важно, чтобы он получил фундаментальное образование, и она, насколько я знаю, деликатно, но настойчиво подвела его к этому.
– Вы думаете, он жалел, что сразу не пошел в кино?
Жалел-не жалел, теперь уже не спросишь. Не думаю, чтобы жалел. Судя по диссертации хотя бы… Она не отписочная, как это, к сожалению, часто бывает. В ней есть такое качество, по которому безошибочно можно определить степень заинтересованности автора, его неформальный подход: там очень много вложено труда, там видны усилия, которые как будто можно было бы и не прилагать, а они приложены! Я думаю, что в науке, как и в искусстве, как и в любом другом деле, очень многое решают как будто лишние усилия. Они не на поверхности остаются, а уходят в фундамент – и чем их больше, тем фундамент основательнее. Там очень сложный и точный отбор примеров, очень продуманная система аргументации. Но кроме того, есть еще и как бы подводная часть текста, придающая ему глубину, – это внутренний ход мысли, за которым интересно следить, который не менее важен, чем сделанные выводы и приведенные доводы. Это значит, что мы имеем дело не просто с грамотной компилляцией, а с авторской в полном смысле работой.
– Судя по вашей оценке его диссертации, он мог бы, не помешай тому кинематограф, сделать блестящую научную карьеру…
– У них был очень хороший курс. Во-первых, что редкость, там было много мальчиков. Во-вторых, он просто подобрался удачно – умные, талантливые ребята. Но ведь в какое время они получали дипломы? Это при советской власти можно было спокойно заниматься искусствоведением и вести достойное существование. А нынешним ребятам нужно зарабатывать… Разумеется, история искусств – это такое поприще, что лишь при особом стечении обстоятельств может дать человеку средства к существованию. Сережа не таким был человеком, чтобы позволить кому-то себя обеспечивать. Так что кино – не кино, все едино ему пришлось бы искать какие-то иные сферы. Но я думаю, что кинематографом он был счастлив, и если бы не проклятый ледник…