Сын Америки
Шрифт:
Мы должны говорить здесь о жизни в ее сыром, первобытном виде, о чувствах, стремлениях и взглядах, которые еще не испытали влияния науки и цивилизации. Мы должны говорить здесь о первоначальном зле, которое было понятным и неизбежным тогда, когда мы его совершили; но мы должны говорить также и о смутном, но упорном чувстве вины, идущем от этого зла, вины, которую из страха и себялюбия мы не решаемся искупить. И мы должны говорить о жгучих порывах ненависти, рожденной этим первоначальным злом в других, и о жестоких, чудовищных преступлениях, вызванных этой ненавистью, – ненавистью, которая залегла глубоко в сердцах и окрасила самые сокровенные человеческие чувства.
Мы должны говорить здесь об уродстве, исковеркавшем жизнь миллионов людей, таком грандиозном, что перед ним отступает воображение; таком зловещем, что мы избегаем смотреть на него или думать о нем; таком древнем, что мы склонны видеть
Мы должны говорить здесь – имея в виду обе стороны: белых и черных, рабочих и предпринимателей – о людях, у которых представление о добре и зле настолько гипертрофировано, что искажаются все нормальные пропорции и размеры. Когда это происходит, человеку начинает казаться, что перед ним не такие же люди, как он сам, но горы, реки, моря: силы природы, перед величием которых мысли и чувства достигают предельного напряжения. В буднях городской жизни для такого напряжения нет оснований – оно существует, вплетаясь в эту жизнь и в то же время мешая ей.
Позвольте мне, ваша честь, прежде чем я перейду к изложению обстоятельств, позволяющих мне рассчитывать на ваше милосердие, самым решительным образом подчеркнуть, что я не считаю этого мальчика жертвой несправедливости и не прошу суд отнестись к нему с сочувствием. Не в этом моя цель. Я стою здесь сегодня не для того, чтобы рассказывать вам только о страданиях, хотя случаи линчевания и избиения негров до сих пор нередки в нашей стране. Если мои слова дошли до вас только в этом смысле, значит, вы так же, как и он, увязли в трясине слепых ощущении и жестокая игра потянется дальше, точно кровавая река, текущая в кровавое море. Итак, условимся раз навсегда: никакой несчастной жертвы несправедливости здесь нет. Само понятие несправедливости предполагает равенство прав, и этот мальчик не просит вас о восстановлении справедливости. Если же вы думаете иначе, значит, вы сами ослеплены чувством, таким же пагубным, как то, которое вы осуждаете в нем, с той разницей, что в вас оно менее оправданно. Чувство вины, которое вызвало здесь весь этот взрыв стихийного страха и стихийного озлобления, есть оборотная сторона его ненависти.
Я вас прошу о другом. Я хочу, чтобы вы увидели жизнь, которой живет кто-то в нашей среде, жизнь, искалеченную и жалкую, но имеющую свои законы и притязания, жизнь, которую ведут люди, выросшие на почве, подготовленной единою, но слепою волей стомиллионной нации. Я прошу вас присмотреться к этой жизни, потому что она хоть и проявляется в формах, отличных от наших, но взошла на земле, которую мы сами возделали и обработали. Я прошу вас присмотреться к ее законам и условиям, понять их, попытаться их изменить. Если мы не пожелаем этого сделать, по нужно ужасаться или недоумевать, когда такая придушенная жизнь находит себе выход в страхе, ненависти и преступлении.
Это жизнь для нас новая и чуждая: чуждая потому, что мы боимся ее; новая потому, что мы отворачиваемся от нее. Это жизнь, зажатая в тесные рамки и равняющаяся не по нашим представлениям о добре и зле, а по собственной потребности самоутверждения. Человек есть человек, и жизнь есть жизнь, и мы должны брать их такими, как они есть; если же мы хотим изменить их, мы должны идти от тех форм, в которых они существуют.
Ваша честь, мне приходится говорить общими понятиями, потому что я должен показать всю совокупность социальных условий, в которых сформировался этот мальчик, условий, которые оказали могучее, решающее влияние на его судьбу. Наши предки высадились на этих берегах и встретили дикий, суровый край. Из страны, где их личность была угнетена – точно так же, как теперь личность этого мальчика угнетена нами, – они принесли с собой затаенную мечту. Они прибыли из городов старого мира, где трудно было добывать и сохранять средства к существованию. Они были колонистами, и им представился нелегкий выбор: или покорить эту дикую страну, или быть покоренными ею. Достаточно взглянуть на наши улицы, фабрики, дома, чтобы измерить всю полноту одержанной ими победы. Но для того, чтобы победить, они использовали других людей, использовали их жизнь. Как шахтер, действующий киркой, или плотник, действующий рубанком, они подчинили чужую волю своей. Чужая жизнь послужила для них орудием в борьбе с враждебным климатом и почвой.
Я говорю это не в смысле морального осуждения. Я говорю это не для того, чтобы возбудить в вас жалость к черным людям, которые два с половиной столетия были рабами. Глупо было бы теперь задним числом выказывать возмущение по этому поводу. Не будем наивны; люди делают то, что они должны делать, даже если им кажется, что ими руководит бог, даже если им кажется, что они творят божью волю. Наши предки боролись за свою жизнь, и выбор средств у них был невелик. Мечта феодального века о мировом могуществе – вот что заставило людей порабощать других. Опьяненные волей к власти, они никогда не создали бы великих держав, если бы не сумели забыть о том, что эти другие – тоже человеческие существа. Но с появлением и распространением машин рабство в его прямой форме утратило свой экономический смысл, и потому оно перестало существовать.
Позвольте мне, ваша честь, коснуться еще одной причины, по которой нам не следует смотреть на этого мальчика как на жертву несправедливости. Если я назову его так, значит, я хочу возбудить к нему сочувствие; а всякого, кто попытается отнестись с сочувствием к Биггеру Томасу, тотчас же захлестнет чувство вины, такое сильное, что его не отличить от ненависти.
Больше всего на свете люди боятся чувства вины; и, если внушить им это чувство, они делают отчаянные усилия, чтобы найти своим поступкам оправдание; если же это не удается, если нельзя без особого ущерба для жизни и собственности успокоить свою совесть, они попросту физически уничтожают то, что вызвало в них тягостное чувство вины. Это одинаково верно для всех людей, независимо от цвета их кожи; такова загадочная и властная потребность, присущая человеку.
Этот страх вины звучит в словах представителя обвинения и всех, кто выступает по данному делу. В глубине души люди помнят о содеянном зле, и каждый раз, когда негр совершает преступление против них, память об этом зле встает перед ними пугающей уликой. И вот те, против кого эти преступления направлены, богачи и собственники, стремящиеся сохранить свои прибыли, говорят своим наемникам, одержимым тем же чувством вины: «Уберите этот призрак с дороги!» Или же, как мистер Долтон, решают: «Сделаем что-нибудь для этого человека, чтобы он забыл свою обиду». Но, увы, уже поздно.
Если бы в рабство были обращены только десять или двадцать негров, можно было бы назвать это несправедливостью, но рабов в Америке были сотни тысяч. Если бы такое положение длилось год или два, вы могли бы сказать, что это несправедливо. Но оно длилось более двухсот лет. Несправедливость по отношению к миллионам людей, которая длится почти три столетия на территории в несколько тысяч квадратных миль, уже не несправедливость, это совершившийся факт. Люди приспособляются к земле, на которой живут; создают свои нормы поведения, свои понятия о добре и зле. Одинаковый способ добывания средств к жизни вырабатывает у них одинаковое отношение к жизни. Даже речь их приобретает отпечаток тех условий, в которых они живут. Ваша честь, несправедливость уничтожает одну форму жизни, но вместо нее созревает другая, со своими правами, нуждами и стремлениями. То, что происходит сегодня в Америке, – это не несправедливость, а угнетение, попытка задушить, затоптать новую форму жизни. Именно эта новая форма жизни, вызревая здесь среди нас, точно плевелы, пробивающиеся из-под камня, находит себе выход в том, что, по-нашему, является преступлением. Если мы не будем помнить об этом, подходя к решению стоящей перед нами проблемы, нам останется только утолять свою ярость и чувство вины новыми убийствами каждый раз, когда человек, живущий в подобных условиях, совершит действие, которое мы называем преступным.
Этот мальчик лишь отражение в миниатюре той проблемы, которая реально затрагивает одну треть всего населения Америки. Казните его! Отнимите у него жизнь! И все-таки при первом перебое в работе сложного механизма расовых взаимоотношений совершится новое убийство. Если закон насилует миллионы человеческих жизней, как можно рассчитывать, что он будет действенным? Разве мы верим в волшебство? Разве вы серьезно воображаете, что, поджигая деревянный крест, вы можете запугать миллионы людей, парализовать их волю и стремления? Или вы думаете, что белые дочери Америки будут в безопасности, если вы казните этого мальчика? Нет! Говорю вам со всей ответственностью: нет! Казнь его послужит залогом новых и новых убийств. Ослепленные яростью и чувством вины, вы дадите тысячам черных людей почувствовать, что стены их тюрьмы стали еще выше и прочнее. Казните его – и подбавьте кипящей лавы в тот сдавленный подземный поток, который в один прекрасный день найдет себе выход, и не в единичном, случайном, бессмысленном преступлении, а в неистовом взрыве страстей, который ничем нельзя будет остановить. Решая судьбу этого мальчика, суд должен помнить главное: что хотя преступление совершилось случайно, страсти, которые в нем обрели выход, уже были налицо; суд должен помнить, что вся жизнь этого мальчика была отмечена печатью вины; что его преступление существовало задолго до гибели Мэри Долтон; и что случайное убийство как бы разорвало завесу, за которой он жил, и помогло его чувству отверженности и обиды вырваться наружу и воплотиться в конкретных внешних формах.