Сын человеческий (сборник)
Шрифт:
— Хенмер? — зовет он. — Серифис? Ти? Брил? Ангелон? Нинамин?
Он их видит. Они притаились у самых корней колонны, глубоко в земле. Ему не попасть туда. Они окутаны блеклыми цветами, их фигуры неясны. Он пробивается вниз, но его снова и снова выбрасывает вверх. Проходит время, и они исчезают. Они мертвы? Можно ли их спасти? Он понимает, что должен. У него есть опыт всей истории его расы. Он впитает все достижения мира. Он поднимется над собой, чтобы его Скиммеры не умерли. Свободно паря в колонне, он минует эру за эрой, лицом к лицу сталкиваясь то с измученным неандертальцем, то с самодовольным Разрушителем, то со сфероидом, то с козлом.
— Отдай мне свою печаль, — шепчет он. — Отдай мне свои неудачи, ошибки, свой страх. Отдай мне свою скуку. Отдай мне свое одиночество.
Они отдают. Он корчится
— Посмотрите на меня, — бормочет он. — Как я несовершенен. Как груб. Как мерзок. Но рассмотрите и потенциал. Вы ведь поняли, что я — это вы? Как и эти, лишенные подбородка обезьяны, — я. И Заступники, неандертальцы, сфероиды, Разрушители — все едины, все потоки одной реки. К чему отрицать? Зачем отворачиваться? Посмотрите на меня. Посмотрите на меня. Я — Клей. Я — любовь.
Он берет их за руки, и они улыбаются. Они подходят к нему поближе в своей истинной форме: ни мужской, ни женской, их тела светятся изнутри.
— Мы прошли вместе долгий путь, — говорит он, — но путешествие здесь не заканчивается.
Он показывает вверх на нерожденные еще образы, образы сынов человеческих.
— Отдайте мне ваш страх. Отдайте вашу ненависть. Отдайте ваши сомнения. И идем. Вернемся в ваш мир. Идем. Идем.
Он обнимает их.
— Я — Клей. Я — любовь.
Внутри него поднимается боль. Он чувствует ее, как булавочный укол в мозгу.
— Я — Хенмер.
— Я — Нинамин.
— Я — Брил.
— Я — Ти.
— Я — Серифис.
И он говорит:
— Вам нужна смерть? Что вы узнаете? Дайте мне. Дайте мне. Мое время закончилось, а ваше лишь начинается.
Он касается их и понимает, что они дрожат от жалости и любви. Хорошо. Хорошо. Они поднимаются высоко над ним, поворачиваются, танцуют в сияющем свете, посылают ему воздушные поцелуи. Прощай. Прощай. Мы любим тебя. Сны кончаются, сказала однажды Ти. Вот и конец. Уйти с отливом любви. Скиммеры не умрут. Вокруг него кольца и спирали цветов, он видит сталкивающиеся галактики, он видит изгиб золотой души человечества, берущей начало в прошедшем времени и исчезающей во времени, еще не наступившем. И теперь по ней идут все люди и сыны человеческие: едоки, разрушители, сфероиды, козлы, Хенмер, Нинамин, Ти, заступники, неандертальцы, Брил, Серифис, Ангелон — каждый представитель свой эпохи, они направляются к гудящему спектру, которого он, в конце концов, не достигнет. Ни сейчас. Никогда. Сны кончаются. Он несет свою ношу. Он плывет вверх из бездны к кромке Колодца. Там он останавливается, оглянувшись на великолепие могущества творений, разглядывая образы, которые появляются однажды и для которых все это лишь пролог. Боль уже ушла из него. Он держится прекрасно. Он — человек и сын человека, а сон окончен. Он выбирается из ямы и медленно идет прочь от фарфоровой кромки. На голой равнине собрались звери. Значит и у него есть друзья. Он улыбается. Ложится и наконец спит. Наконец. Спит.
УМИРАЮЩИЙ ИЗНУТРИ
1
Итак, я вынужден ехать в центр, в Университет и снова искать доллары. Мне не много нужно — 200 долларов в месяц вполне достаточно, — но работы немного, а занять еще раз у сестры не отважился. Вскоре студентам понадобятся первоклассные курсовые работы — это постоянный бизнес. Снова потребуется изношенный, размытый мозг Дэвида Селига. В это прекрасное золотое октябрьское утро я смог бы заработать долларов семьдесят пять. Воздух чист и словно накрахмален. Нью-Йорк защищен от влажности и туманов куполом системы высокого давления. При такой погоде моя угасающая сила вновь расцветает. Давай пойдем, ты и я, когда заблещет
Ты и я. К кому я обращаюсь? Я еду один. Ты и я.
Конечно же я обращаюсь к себе и к тому созданию, что живет во мне, пробравшись, как к себе в логово, и шпионит за ничего не подозревающим смертным. Это зловредное чудище во мне, это болезненное чудовище умирало даже быстрее, чем я. Йейтс написал однажды диалог между собой и душой. Так почему же Селигу, разделенному таким образом, что бедолаге Йейтсу никогда бы и не понять как, почему бы Селигу не поговорить о своем уникальном и скоропортящемся даре, словно о поселившемся в его черепе захватчике? Почему нет? Тогда пойдем, ты и я. Вниз, в вестибюль. Жми на кнопку. Лифт. Разит чесноком. Крестьяне, кишащие кругом пуэрториканцы, что повсюду оставляют свой характерный запах. Мои соседи. Я их люблю. Вниз. Вниз.
Сейчас 10:43 по-восточному дневному времени. Температура на табло в Центральном парке 57 градусов. Влажность 28 процентов, а давление 30.30. Барометр падает, а скорость северо-восточного ветра 11 миль в час. Прогноз обещает ясную солнечную погоду на сегодня и завтра. Возможность осадков сегодня равна нулю, а завтра 10 %. Уровень качества воздуха — нормальный. Дэвиду Селигу сорок один год и он выглядит на свой возраст. Рост его немного выше среднего, стройная фигура холостяка говорит о скудном питании, а выражение лица обычно загадочное. Он часто моргает. В своей вылинявшей голубой джинсовой куртке, тяжелых ботинках и полосатых клешах последнего писка моды 1969 года он кажется почти юным, по крайней мере если не смотреть на лицо. На самом же деле он выглядит, словно беглец из подпольной исследовательской лаборатории, где лысеющие морщинистые головы изможденных мужчин среднего возраста пересаживают на тела подростков. Как это случилось? Когда начала стареть его голова и лицо? Кабели лифта осыпали его скрипящими насмешками, пока он спускался из своей двухкомнатной норы на двенадцатом этаже. Возможно лифт был старше, чем он сам. Он родился в 1935 году. А этот дом мог быть построен между 1933 и 1934 годами. Фиорелло X.Лагвардиа, мэр. Хотя, может быть, он и моложе. Скажем, прямо — предвоенной постройки. (Вы помните 1940-й Дэвид? В этот год мы вошли в мировое сообщество. Это — трилон, это — перисфера.) И все-таки дома стареют. А что не стареет?
Лифт с грохотом останавливается на седьмом этаже. Еще до того как открывается искореженная дверь, я уже чувствую резкий выброс женских флюидов испанского типа. Нет ничего удивительного в том, что в лифт входит молодая пуэрториканская жена, — дом полон ими, а мужья в это время на работе. Но все равно я уверен, что читаю ее физические сигналы, а не просто играю в гадалки. Я вполне уверен. Невысокая, смуглая, ей около двадцати трех лет и она беременна. Я отчетливо поймал двойной сигнал: ртутную подвижность ее поверхностного чувственного разума и пушистые расплывчатые сигналы существа примерно шести месяцев, заключенного в ее теле. У нее плоское лицо и широкие бедра, маленькие, влажно поблескивавшие глаза и тонкий сжатый рот. За мамин большой палец уцепилась грязная девчушка двух лет. Когда они вошли, малышка захихикала, а ее мать одарила меня быстрой подозрительной улыбкой.
Они стояли ко мне спиной. Плотная тишина. Буэнос диас, сеньора. Прекрасный денек, не правда ли, мэм? Какое прелестное дитя! Но я по-прежнему нем. Я ее не знаю, она похожа на всех живущих в этом доме и даже ее мысли стандартны, неотличимы, не индивидуальны: неясные размышления о посадках и рисе, о результатах лотереи на этой неделе и вечерних телепередачах. Она — скучное создание, но она — человек, и я люблю ее. Как ее зовут? Может быть миссис Альтаграсия Моралес. Миссис Амантина Фигейро. Миссис Филомена Меркадо. Мне нравятся их имена. Чистая поэзия. Я рос с пухленькими девочками, которых звали Сондра Венер, Беверли Шварц, Шейла Вайсбард. Мэм, возможно вы миссис Иносенсия Фернандес? Миссис Кнодомира Эстеноса? Миссис Бонифация Колон? А может, миссис Эсперанца Домингес. Эсперанца. Эсперанца. Я люблю вас, Эсперанца. Эсперанца — вечная весна в сердце человека. (В прошлое Рождество я видел там бой быков. Эсперанца. Спрингс, Нью-Мехико; я остановился в отеле Холидэй. Нет, шучу.) Первый этаж. Я проворно шагнул вперед придержать дверь. Прекрасная беременная чикита не улыбнулась мне при выходе.