Сын Екатерины Великой. (Павел I)
Шрифт:
– Вы честнейший из людей! Оставайтесь всегда верным вашему долгу…
Но через несколько дней генерал был отрешен от должности и замещен Паленом. Это был последний успех вице-канцлера и его сообщника. 15-го ноября 1800 года (старый стиль) Панин лишился места и, высланный в свои поместья, должен был в следующем месяце покинуть Петербург; 2-го декабря Рибас умер. Заговор был, по-видимому, разрушен. Но в этот самый момент он стал приближаться к своему осуществлению, так как нашелся вождь, способный все подготовить, а именно Пален, вскоре проявивший себя.
В течение того же ноября всеобщая амнистия, осуществленная при известных уже нам условиях, доставила заговорщикам самый благоприятный материал для набора рекрутов революции. Она привела в Петербург и Зубовых. Госпожа Жеребцова уверяла впоследствии, будто дала за это 200000
Оба младшие брата, Платон и Валериан, были назначены начальниками первого и второго кадетских корпусов, а старший, Николай, получил звание обер-шталмейстера. Павел их часто видел и хорошо с ними обходился; но он запоздал вернуть обратно земли, пользование которыми было им вновь предоставлено лишь за несколько дней до смерти государя. Все трое жили пока на те суммы, которые выдавал им вперед французский банкир в Берлине, Лево, при посредничестве их сестры. Они теряли терпение, и Палену склонить их было нетрудно. Это было неважное приобретение. Семья сохраняла еще отпечаток того значения, которое набросило на нее благоволение к ней Екатерины, и, женившись на дочери великого Суворова, Николай извлекал некоторую пользу их этого брака. Имея от природы дикую животную натуру, он в состоянии опьянения выказывал себя способным на храбрость. В трезвом же виде, наоборот, он, пристав к заговору, заставил однажды трепетать других заговорщиков: бродя по улицам, охваченный заметным беспокойством, он говорил сам особой и обращал на себя всеобщее внимание. Боялись, чтобы его жена, – Суворочка, как ее называли, – не проведала тайны, потому что, настолько же болтливая, как и глупая, она раззвонила бы о ней всюду.
Из двух братьев Валериан был мечтатель, а Платон бездельник, может быть, не такой глупый и трусливый, как его обыкновенно изображали, но до крайности ленивый, с примесью скептицизма, отвращения ко всему и развращенности, которых не могли с него стряхнуть никакие интересы.
В последний момент Пален устроился лучше. В феврале опала Ростопчина собрала почти все виды власти в его руках. Сохраняя за собой пост с. – петербургского военного губернатора, он взял на себя и управление почтой и разделял с князем Куракиным руководство иностранными делами. Таким образом, он мог работать более спокойно и сделал своим сообщником Беннигсена.
Этот ганноверский уроженец, бывший десяти лет пажом при дворе Елизаветы, в четырнадцать гвардейским прапорщиком и впоследствии генералом, имел личные счеты с Павлом. Много раз увольняемый и снова принимаемый на службу с 1797 г., он, наконец, оказался окончательно забытым в своем поместье в Лифляндии. Амнистия застала его в этом уединении и не вызвала оттуда. Но в феврале 1801 г. настойчивые письма Палена приглашали его приехать в Петербург, где они обещали ему самый лучший прием. Павел действительно принял его очень любезно, но тотчас же опять отвернулся. Взбешенный, генерал хотел снова уехать, но Пален его удержал.
Принадлежа по своему происхождению к той стране, которой царь угрожал либо прусской, либо французской оккупацией, этот чужеземец дал себя охотно убедить, что спасение Европы зависит от перемены государя в России. Приблизительно одних лет с Паленом, высокого роста, как и он, он был во всех других отношениях его живой противоположностью. Сухой, непреклонный, серьезный, «немного похожий на статую командора», как говорила г-жа Ливен, он вносил в среду молодых повес, которых, главным образом, вербовали в свои ряды заговорщики, необходимый уравновешивающий элемент. Его природное хладнокровие не покидало его в решительные минуты и, может быть, оно и обеспечило успех предприятия.
В то же время Пален, продолжая быть посредником в сношениях Панина с Александром и поддерживая представления бывшего вице-канцлера своими более положительными действиями, приближал переговоры к развязке. Еще до отъезда Панина великий князь уже начал сдаваться; прислушиваясь к словам и вздыхая, он не говорил «да», но не говорил и «нет» и при каждом свидании вникал все более в сущность проекта. В феврале, если не ранее, он сдался окончательно.
Отношение Александра к этому делу в настоящее время, по-видимому, выяснено многими свидетельствами и указаниями, достаточно убедительными и между собой согласными. Даже одних признаний, сделанных сыном Павла Чарторыйскому, было бы довольно, чтобы определить его роль в мартовской драме. «Если бы вы были здесь, будто бы сказал Александр своему другу… никогда бы меня так не завлекли», – признание, сопровождавшееся рассказом о смерти императора, во время которого лицо рассказчика принимало «выражение страдания и раскаяния, не поддающееся описанию». Кроме того Чарторыйский замечает, что рассказ Палена относительно роли великого князя в мартовском событии, в версии Ланжерона, совершенно согласуется с истиной.
Очень веским доказательством является также письмо Панина к Марии Федоровне, черновик которого сохранился. Оно относится к 1801 или 1804 году, и неизвестно, было ли отослано по назначению; но достаточно того, что оно было написано с таким намерением. Это – энергичное оправдание и вместе с тем своего рода обвинительный акт:
«Вы не можете осудить меня, не отрекаясь от вашей собственной крови. Мое поведение, причины, побудившие меня действовать, должны огорчать супругу Павла, не переставая однако быть из тех, которые заставляют решиться общественного деятеля… Я хотел спасти государство от верной гибели. Я хотел передать регентство в руки Вашего Августейшего Сына. Я полагал, что, лично руководя выполнением такого щекотливого дела, он отстранит всех недостойных… Если Государь передал в вероломные руки план, который я ему представил для спасения государства, то меня ли надо винить, Ваше Величество?.. Было бы достаточно представить Вам письма императора (Александра), чтобы доказать Вам, что, поступая таким образом, я приобрел его уважение и доверие к себе».
В одной записке, составленной уже позже и, по-видимому, в царствование Николая I, бывший вице-канцлер выражается еще определеннее:
«Я обладаю одним автографом, который мог бы с очевидностью доказать, что все то, что я придумал и предложил для спасения государства, за несколько месяцев до смерти императора, получило санкцию его сына».
Таковы уверения Панина. Но доказать инициативу Александра в этом вопросе или приписать ему какую-либо руководящую роль – трудно. Он умел освобождать себя от ответственности, выдвигая вперед самое орудие и пряча руку, приводящую его в действие. Возможно, что юный великий князь «дал себя завлечь», как он впоследствии уверял Чарторыйского. Зная характер Павла, Пален, вероятно, предвидел, «qu’on ne ferait pas d’omelette sans casser des oeufs», как он, говорят, выразился в последний момент; но до последнего момента он хранил это убеждение про себя. Со своей стороны Панин, скорее теоретик, чем практик, каким был его дядя, строил планы, исключавшие, на бумаге, всякое насилие и, в особенности издали, казавшиеся их автору осуществимыми при этих условиях. Очутившись между этими двумя сотрудниками, от природы склонный никогда не глядеть прямо на вещи, необыкновенно искусный в притворстве и изворотливости, Александр, быть может, создал себе иллюзию и обманул даже свою собственную совесть.
Послушный внушениям Панина, может быть, он искренно представил себе императора Павла покорившимся без борьбы лишению престола и легко утешившимся предоставленными ему взамен жизненными успехами. Сын в угоду отцу увеличит и украсит Михайловский дворец; он выстроит в нем для свергнутого государя чудный театр и великолепный манеж, и, с помощью этого остроумного компромисса, все заживут счастливо и спокойно.
При известном нам образе мыслей Александра, ему тем легче было обманывать себя этой сказкой, что, если бы вопрос шел об его собственной короне, он, конечно, не затевая борьбы, пошел бы на такой компромисс. И не испытал бы ни малейшего огорчения. По крайней мере он так думал.