Сын капитана Алексича
Шрифт:
К слову сказать, от кого пошло прозвище «Роза ветров»? Должно быть, все же от Кати Кожиной. Она любила всем и всему давать прозвища. А может, это выдумал Егор Мальков, наш поэт?
Впрочем, не к чему вспоминать теперь. Кто-то почему-то прозвал наш детский дом «Розой ветров», и это красивое название с тех пор накрепко пристало к нему. Даже на сессиях горисполкома председательствующий обычно с самым серьезным видом обращается к Федору Кузьмичу:
— Слово за «Розой ветров»…
И никто, ни одна душа даже не усмехнется.
Мы
Все эти годы Федор Кузьмич бессменно правит шумливым своим хозяйством. Только теперь «Роза ветров» уже не детский дом, а интернат для сельских и городских школьников. А мы каждый год, пятнадцатого августа, празднуем встречу друзей. Иные приезжают, многие шлют телеграммы, и редко кто из нас забудет поздравить «Розу ветров» с ее традиционным праздником.
Сергей отточил карандаш и начинает рисовать на столе.
Я слежу за его рукой, уверенно выводящей знакомый профиль: вздернутый нос, тонкая линия щеки, припухшая верхняя губа. Потом появляются завитки надо лбом, а на затылке низко заколотые толстые косы.
Откинув голову, Сергей любуется своим рисунком.
— Похожа?
— Как живая…
— Я всегда любил рисовать, — говорит Сергей, старательно тушуя карандашом тени под Катиными глазами.
— О чем же ты раньше думал? Хочешь быть художником и зачем-то в университет подаешь…
Сергей вздыхает:
— А иногда мне артистом хочется быть…
Я не в силах удержаться от смеха.
— Слушай, Сережка, сколько тебе лет? Честное слово, тебе бы еще самому в школу ходить, а не учить других…
Не отвечая мне, Сергей продолжает рисовать. Он выводит над Катиным ртом небольшие острые усики, и вдруг милое лицо ее внезапно становится злым, брюзгливым.
— А мужчина из нее неважный бы получился, — говорю я.
— Ничего подобного, Гвоздь, — серьезно возражает Сергей. — Она в любом обличье красивая.
И решительно зачеркивает свой рисунок.
— Как же теперь будет? — спрашиваю я.
— Вот так и будет, — отвечает он. — Буду учиться в Суриковском институте.
— Да ведь теперь уже поздно, прием, наверное, закончен.
— Ничего, у меня там декан знакомый, прошлый год я с ним познакомился, он сюда из Москвы на рыбалку приезжал. Говорит, что в любое время оформит…
Он сдвигает брови, крепко нажимает на карандаш, ломая графитный кончик.
— Подумай все-таки, — говорю я. — Проучишься в Суриковском курс, вдруг в театральное потянет, — что тогда?
— Или, как ты, пойду в геологоразведочный, — он усмехается, — что-то тогда они завопят.
Они — это Федор Кузьмич и Катя.
Я смотрю на Сергея, на его губы, до сих пор сохранившие в своих очертаниях что-то детски несмелое, на темные, то ли задумчивые, то ли печальные глаза.
В самом деле, в кого он такой?
— А скучать по ней будешь? — тихо спрашиваю я.
— Буду, — просто отвечает Сергей.
Он задумчиво глядит на стол. И вдруг я замечаю, что вся поверхность стола вдоль и поперек изрисована одним и тем же лицом — Катя анфас, в профиль, в три четверти, улыбающаяся, сердитая, печальная… Только она одна…
— Все ее рисуешь?
— Ее, — говорит Сергей. — Чтобы крепче запомнить.
Он улыбается, а глаза с неприкрытой грустью глядят куда-то поверх моей головы…
3
Я опоздал к обеду всего на каких-нибудь полчаса, но Федора Кузьмича уже не застал.
В столовой меня встретила завхоз Надежда Поликарповна, укоризненно покачала головой:
— Позже не мог прийти?
— А что? — растерявшись, спросил я.
— Каким был в детстве, неточным, таким, видать, и остался.
В голосе ее звучит искренняя скорбь.
Удивительный человек Надежда Поликарповна: любая мелочь может вывести ее из себя, по самому незначительному поводу она будет сокрушаться так, что только диву даешься.
Она — большая, плечистая, широкой кости, на редкость некрасивая. Голос у нее густой, почти мужской, походка размашистая, и трудно поверить, что в этом крепко сколоченном, неуклюжем теле живет нежная, сентиментальная, необыкновенно привязчивая душа.
Помню, в раннем детстве, когда эшелон привез нас из Ленинграда в «Розу ветров», она первая встречала нас на вокзале.
Порывистая, шумливая, она распоряжалась всеми и всем:
— Мальчики, шаг назад, девочки, шаг вперед, воспитатели, станьте во главе шеренги, ребята, отойдите от вагонов…
Мы с удивлением, а иные даже с испугом поглядывали на нее. После голодного, морозного Ленинграда, где по улицам медленно двигались обессилевшие, зачастую падавшие на ходу люди, она казалась необычной, пугающей своим зычным голосом, резкими движениями…
Но вот мы приехали в теплый, светлый дом. Она провела нас первым делом в столовую, подошла к каждому, самых слабых даже кормила с ложечки, казавшейся особенно хрупкой в ее мощной ладони.
И, уложив нас спать, она всю ночь не выходила из нашей спальни. Мы спали еще неспокойно в ту первую мирную для нас ночь. Ни тогда, ни потом, много позднее, не могли мы забыть пустынных улиц Ленинграда, над которыми зловеще гудели самолеты и гул артобстрелов, казалось, потрясал стены домов…
Многие кричали со сна, вскакивали, порывались бежать куда-то, звали маму, плакали.
А она была все время рядом, садилась на край постели, проводила рукой по лбу, по голове, натягивала повыше одеяло, говорила какие-то тихие, успокаивающие слова…