Сын розовой медведицы
Шрифт:
Ильберс, продолжая просматривать тетрадь, ни на минуту не уходил от мысли, пытаясь связать в единое целое выводы Дунды с своими собственными догадками. Экология до сей поры не имела примера, чтобы как-то научно обосновать возможность выживания ребенка в дикой среде и его дальнейшего в ней возмужания, как это произошло в данном случае.
И вдруг снова строки, записанные уже Дундой.
"Я полагаю, - писал он, - что случай с Хуги - это почти беспрецедентный. Мальчик не только выжил, он стал самостоятельным и независимым от своих опекунов. Попади он не к медведю, а к другим животным, он вряд ли бы дожил до пяти - восьми лет. Дело, очевидно, в том, что этот сильный добродушный зверь, который здесь редко залегает в спячку, оставался не только верной защитой мальчику на долгие годы, но еще и способствовал своим образом жизни сохранению его прямохождения. Этот способ передвижения остался для него основным, хотя он, как было нами подмечено, умеет передвигаться и на четвереньках, правда не столь быстро.
И удивительно еще то, что Хуги сам приходил к нашему становищу, более того, сегодня он открыто нам показался, изъявляя какую-то тревогу Так и кажется, что человеческое начало в нем не погибла. Поэтому прихожу к мысли, что изучать его образ жизни надлежит и дальше только в естественной для него среде. Если дикое животное, попав в неволю будучи взрослым, может еще примириться с нею, Хуги, сохранив задатки человека к развитию в своей экологической среде, впитав в себя инстинкты свободолюбивого зверя, останется, на мой взгляд, непримирим к неволе. Он неминуемо погибнет от нервной горячки. В этом я убежден. Насильственный путь возвращения его в лоно цивилизации невозможен. Только медленное и упорное сближение в естественных условиях, только путь привыкания..."
На этом дневник обрывался, дальше шли уже предсмертные записи в замурованной пещере. Ильберс перечитал раз, второй и третий последние строки дневника. И смысл этих строк для него с каждым разом становился все отчетливей и все зловещей.
"Что же мы тогда наделали?
– спросил он себя.
– Мы же его, по существу, уже обрекли на смерть!"
Он позвал Сорокина:
– Яков Ильич, вот слушайте, что пишет Дунда, - и зачитал ему нужный абзац.
– М-да, - протянул Сорокин с явным изумлением, - стать убийцами, даже невольными, - это в наши планы никак не входит. Но ведь это только предположения?
– В том-то и дело, что Федор Борисович был уверен в таком исходе. Хуги уже при нем фактически был не мальчик, а вполне оформившийся дикий человек. Что же говорить о нем сейчас?
– Да-да, - согласился Сорокин.
– Но давай подождем до утра. Неужели науке неизвестны обратные, обнадеживающие факты?
– Нет, неизвестны. Во всяком случае, подобные.
– И все-таки подождем, хотя я понимаю, нам нельзя ошибаться...
* * *
В воздухе опять закружились снежинки. Сперва они были редкими. Начавшийся ветер будто донес только горстку хлопьев, сорвав их с белых пиков, донес и развеял над станом. А четверть часа спустя вокруг уже ничего не было видно. Сразу все побелело, помутилось, температура резко упала, и началась круговерть.
– Каим, - сказал Ильберс Сагитову, - прикрой Хуги еще кошмой и назначь дежурство, как мы условились.
– Все сделано, селеке.
– Ну спасибо, значит, можно спать.
Но если бы он мог уснуть... Он чувствовал, что изнемогает от усталости, что его тело просит покоя. Но на душе было ужасно скверно.
Ильберс прилег рядом с Сорокиным и укрылся с головой. Сорокин уже тихо посапывал. Сон, наверно, пришел к нему сразу, как только он лег и закрыл глаза. Храпели и остальные. Ильберс попробовал думать об Айгуль. Скоро он вернется в Алма-Ату. Теперь осталось совсем немного. Потом будет свадьба. Он пригласит на нее всех друзей и знакомых. В его дом на правах хозяйки войдет женщина, лучшая женщина на свете. Тогда в жизни будет все: увлекательная научная работа, разнообразный отдых, любовь, какие-то новые устремления. "А что ожидает твоего двоюродного брата, который лежит сейчас связанным?" - не к месту возник вопрос. "Вот еще!
– сердито подумал Ильберс.
– При чем тут брат? Просто глупо отождествлять наши судьбы..."
Ильберсу стало жарко. Он отбросил полог. На лицо посыпались холодные покалывающие снежинки.
– Тьфу ты дьявол! Да где же сон-то?
Метель в горах разыгрывалась все сильнее. Скрипел в камнях упругий ветер, и сквозь этот скрип долетал откуда-то тягучий одинокий вой красного волка. Костры давно погасли и даже не дымились. На кострищах выросли белые холмики снега. Ильберс полежал, послушал вьюжную ночь и как-то вдруг сразу провалился в ошеломляющую бездну сна.
...Его кто-то долго тряс за плечо. Он слышал, что трясут, просят проснуться, но проснуться не мог.
– Селене, селеке, проснитесь!
– тормошили его.
Он с трудом разлепил глаза.
– Что?.. Что случилось?
– Селеке, ему плохо.
Над ним стоял Каражай.
– Кому плохо?
– все еще не понимал Ильберс.
– Ему. Он мечется. Говорю, ему плохо!..
Сонной одури как не бывало. Ильберс вскочил. Было совсем светло и тихо. Так тихо, что писк комара был бы слышен на расстоянии. Легкая красивая заря, разлившаяся за четкими очертаниями снежных пиков, красила чистое голубеющее небо розовыми полосами. Все вокруг было белым-бело. Только далеко внизу, там, где лежала долина Черной Смерти, вызывающе зеленели луга и лес. Снежные летние бураны не спускаются ниже ореховых лесов.
В лагере все спали непробудным сном.
Ильберс поспешил за Каражаем. На носилках метался Хуги. Одеяло и кошма, которыми его прикрыли, валялись рядом. Связанный пленник конвульсивно дергался, перекатывал голову, как в бреду, бился ею о концы палок. Все тело у него стало каким-то синюшно-матовым.
Первым побуждением Ильберса было разрезать на нем веревки. Конечно же, это случилось из-за нарушения нормального кровообращения. Не очень-то соблюдая осторожность, Ильберс придавил выгибающееся на носилках тело, стал ощупывать петли аркана. В самом деле, их пора было давно ослабить. Он торопливо стал перепускать петли, перевязывать узлы.
– Ну-ну, - приговаривал, - успокойся. Вот теперь лучше. Сейчас все восстановится.
Хуги все еще перекатывал голову. Глаза были широко открыты. В них метался животный страх. Ильберс схватил пригоршню снега, прижал к его лбу.
– Держи ему голову, - сказал он Каражаю.
– Сейчас, сейчас все пройдет.
Через некоторое время буйство Хуги действительно прошло. Взгляд прояснился, и в глазах появилось нечто осмысленное, человеческое. Он внимательно поглядел на Ильберса, а потом тихо вздохнул и отвернулся. У Ильберса будто все оборвалось внутри от этого взгляда, и от этого человеческого вздоха, и от того, что Хуги, совсем как сломленный неволей человек, от него отвернулся.
– Селеке, он, кажется, уснул. Я пойду разбужу Айбека, - сказал Каражай негромко.
– Идите спать.
– Не надо будить, - ответил Ильберс.
– Иди, Каражай. Я теперь все равно не усну. Я подежурю. Иди.
Каражай ушел
Малиновая заря все больше облегала небо. Просыпающийся день гнал от Ильберса ночные страхи и мрачные мысли, навеянные разгулявшейся стихией. Недаром ведь все живое тянется поутру к свету, к теплу, к солнечным лучам. Каждой иголочкой трепещет сосна, пережившая тревожную ночь, каждый лепесток цветка, прибитый морозцем, пытается снова ожить; даже оттаявшая мошка спешит расправить окоченевшие крылья и подняться в воздух. "А пожалуй, Федор Борисович все-таки прав, - подумал Ильберс.
– Ведь это были признаки самой настоящей нервной горячки. Петли аркана здесь ни при чем".