Сын Сарбая
Шрифт:
— Сынок, мне приснился хороший сон — аллах, оказывается, хочет исполнить наши желания. Я видел наших овец сытыми и жирными. Похоже, что они благополучно перезимуют и у них хорошо пройдет окот. — Он потянулся, медленно поднялся, стряхнул с себя снег. — Вот и ночь провели мы с тобой покойно, сберегли стадо, не подпустили хищников… Ну-ка, ну-ка, Дардаш, что сейчас надо делать?.. Подумал ли ты, как там наша мама со слабыми чесоточными овцами? Не хочешь ли сбегать домой попить горячего чайку и поесть? Беги, беги! Пусть мама накормит тебя, поспи немного… И скажи ей, чтобы принесла и мне хоть чего-нибудь положить на зуб. А когда она вернется
Дардаке, хоть за ночь ни на минуту не сомкнул глаз, домой мчался во весь опор, веселый, радостный. Как вдруг… Что это? Калитка открыта настежь, кругом пусто. Он заглянул в кошару — и… не увидел ни одной овцы. Несчастье? Беда? В глазах зарябило, ноги задрожали. Отец говорил, что дома в загоне осталось одиннадцать слабых чесоточных овец — за ними ухаживает, лечит их, кормит мама. Где же они? Где мама? По следам ничего определить нельзя — снег кругом вытоптан. Наверно, разбрелись. А может, пали от мороза… А может, всех утащили волки? Ой, ой, мы несчастные, невезучие, из племени униженных! Бедный отец, что станет с ним? Как мы покажемся на глаза людям?!
Парнишка вскарабкался на стену кошары и оглядел все вокруг. Что он надеялся увидеть? Тут только он догадался глянуть на дверь землянки. Дверь была плотно закрыта, снаружи в железной петле не торчала палка. Значит, мама дома. Наверно, проспала. Все, все проспала. Волки навалились на калитку, утащили овец, а она… Неужели и правда могла не услышать?
Будто петух с насеста, слетел с ограды Дардаке. Кинулся к двери, дернул… Заперта изнутри. Он забарабанил кулаками по доскам и заголосил:
— Ма-ма! Ма-ма! Открывай! Открывай скорее! Ой, ты даже и поверить не сможешь, какое у тебя горе! Ну что же ты, мама, мама!
Салима прислушивалась всю ночь к доносившимся издали крикам и выстрелам. Под утро ее подкосил сон. Громкий стук, плачущий голос сына сорвали ее с постели. Кое-как накинув на себя кацавейку и вся дрожа, она босиком подбежала к двери, готовая к ужасным новостям.
Руки у нее дрожали, она никак не могла отодвинуть щеколду.
— Сейчас, сейчас, светик мой… Ой, нечистый меня попутал, я заснула и не встретила тебя…
Наконец ей удалось отворить дверь. Она чуть не упала на руки сына.
— Что, что? Говори скорей!
При виде растрепанной босоногой фигуры матери Дардаке еще больше испугался.
— Овцы… овцы… — бормотал он.
Салима, готовая с горя расцарапать себе лицо, уже подняла руки со скрюченными пальцами.
— Ой! Ой! — вопила она, качаясь, как это делают мусульманские женщины, оплакивая покойников. — Что? Скажи наконец — волки их съели? Что с отарой, что с овцами? Ты кричал «овцы… овцы». А теперь молчишь? Свалился на вас оползень? Отца раздавило камнями? Ну, что ты молчишь?
Все это происходило в дверях, мать даже не отворила их широко, не впустила сына, совсем потерялась. Ее вопросы поразили Дардаке. Почему она спрашивает об отаре, об отце?
— Очнись, мама! — Дардаке взял ее за локти и вместе с ней зашел в крошечную землянку… Окошко было завешено. Когда закрылась дверь, нельзя было ничего разглядеть.
— Ты спрашиваешь об отце… У нас все в порядке, мама!
— Как так?
Дардаке тем временем почувствовал резкую вонь и, освоившись с полутьмой, увидел, что в углу, за печкой, стоят, сбившись, те самые несчастные чесоточные овцы, которые были оставлены на попечение матери. Отодвинув резким движением занавеску, Дардаке неестественно, со слезами в голосе рассмеялся. Овцы все выпучились на него, как бы говоря: «Ну, что ты, молодой хозяин! Господь с тобой, неужели заботливая Салима-апа могла бросить нас без присмотра в холодной кошаре? Она замечательная женщина, твоя мама, мы таких и не видели. Слыханное ли дело — впустила нас, провонявших креолином, в дом и не стала топить печку, чтобы мы не пропали от духоты и жары. Ты ведь знаешь — зимой нам нельзя долго находиться в жаре… Она и сена нам не пожалела и каждой дала по две пригоршни ячменя…»
Сбросив тулуп, Дардаке, обессилев, шлепнулся на постель. Сорвав с себя свой заячий капелюх, он с силой хлопнул им об пол. За этим жестом обычно следуют бранные слова, но Дардаке ругать мог только себя. Он от испуга, от страшного испуга бил в дверь, а потом своим плачем напугал мать.
Салима, обычно вспыльчивая, сдержала гнев. Она смекнула, что сын ее утомлен бессонной ночью. Стараясь казаться веселой и доброй, она застелила постель, разожгла печку, умылась, привела себя в порядок и, подойдя к Дардаке, погладила ему волосы:
— Дардаш, э, Дардаш! Ты уснул, что ли, маленький мой? Ой, да ты, я вижу, горюешь! О чем? Радоваться, радоваться надо. Ничего ведь не случилось. Пройдет время, мы с тобой, вспоминая, как напугали друг друга, будем людям рассказывать и вместе с ними хохотать… Ну-ка, ну-ка, подними голову, помощник чабана! Погляди на свою маму! — Она взяла его за подбородок и вдруг отдернула руку. — Эй, парень, да ты, смотри, колешься бородой! Я чуть ладонь не поцарапала!
Дардаке невольно улыбнулся. И мать и отец подшучивали над ним, когда он сухой бритвой срезал с лица те несколько волосков, что росли у него на верхней губе и на подбородке.
Дардаке порывисто обнял мать, хотел поднять ее, но голова закружилась, подкосились ноги, и он упал на постель.
Салима вскочила:
— Ой, дорогой ты мой! Разве можно баловаться такому усталому! Я ведь слышала, как этой ночью вы отстреливались от волков. Трудно вам пришлось. Попей горячего чайку, раздевайся и ложись. Без отдыха никто не может, даже волки и те сейчас спят. Ложись, ложись… Разденься, поспи как следует.
Дардаке уже спал, Салима стягивала с него сапоги, упершись ногой в стену. Пришлось поворачивать его, чтобы снять ватные штаны, подсунуть под голову подушку. Он только мычал. Часа три Дардаке спал глубоким сном. Он мог бы, наверно, спать без просыпу десять часов, двенадцать. Но вот удивительно — к обеду, то есть часам к одиннадцати утра, примерно к тому времени, которое назначил как срок окончания его отдыха отец, Дардаке раскрыл глаза и сел.
— Мама! — сказал он так, будто продолжал начатый разговор. — Там, у стены кошары, я оставил мешок, набитый свежим ковылем. Угости этих тощих, вонючих. Я для них принес. Их здоровые подруги с таким аппетитом бросались на этот корм, что я решил — надо и больных попотчевать.
— Ладно, сыночек, ладно, успеется! Одевайся. Вот стоит на столе кастрюля с ячменной похлебкой — ешь досыта.
— А папа?
— Пока ты спал, я уже побывала у него, покормила горяченьким. Ешь не спеша, но и не засиживайся. Отцу надо прийти сюда отдохнуть и успеть засветло вернуться к тебе на пастбище. А он ведь ходит в пять раз медленнее тебя.