Сын террориста. История одного выбора
Шрифт:
Когда мы приезжаем в Бруклин — Амму Ибрагим живет в большом кирпичном многоквартирном доме рядом с Проспект-парком, — все девять пассажиров вываливаются из машины бесформенной кучей. Мы стоим в лобби, лифт, кажется, никогда не приедет, и моя мать, которой уже очень давно надо в туалет, берет меня за руку и быстро тащит к лестнице.
Она перепрыгивает через две ступеньки. Я изо всех сил стараюсь не отставать. Второй этаж, третий… Квартира Амму находится на четвертом. Тяжело дыша, мы заворачиваем за угол и вылетаем в коридор, в конце которого дядина квартира. Мы в восторге, у нас получилось:
— Мне надо в туалет, — говорит она, — я поговорю с вами, как только выйду.
Мужчины смущены, но пропускают ее. И лишь когда она пытается взять с собой меня, один из темных костюмов поднимает руку, как регулировщик.
— Мальчик должен остаться с нами, — говорит он.
— Это мой сын, — отвечает мама. — Он пойдет со мной.
— Мы не можем этого разрешить, — говорит другой темный костюм.
Моя мать в замешательстве, но лишь на секунду:
— Вы что думаете, я себя там покалечу? Вы думаете, я покалечу своего сына?
Первый костюм безучастно смотрит на нее.
— Мальчик останется с нами, — повторяет он. Потом смотрит на меня сверху вниз, пытаясь изобразить некое подобие улыбки.
— Ты, должно быть, — он заглядывает в записную книжку, — Абдулазиз?
От ужаса я начинаю кивать и никак не могу остановиться.
— Я Зи, — говорю я.
В квартиру входят дядя с женой и детьми, и неловкое молчание прерывается. Дядина жена отводит всех детей в единственную спальню и велит нам укладываться спать.
Нас шестеро. Веселенькая конструкция из нескольких детских кроватей пристроена к стене. Если бы в игровой комнате “Макдоналдса” стояли кровати, они бы выглядели именно так. Мы втискиваемся туда, заполняя собой все возможные щели, извиваясь как червяки. Тем временем мама разговаривает с полицейскими в гостиной. Я напряженно пытаюсь разобрать слова через стену. Но слышу лишь, как кто-то бурчит басом и двигает стулья.
У темных костюмов в гостиной столько вопросов, что кажется, что моя мать попала под ливень с градом. Из всех вопросов ей запомнились два: “Где вы сейчас проживаете?” и “Знали ли вы, что ваш муж собирался сегодня вечером застрелить раввина Кахане?”
Ответить на первый потруднее, чем на второй.
Баба работает в муниципальной службе города Нью-Йорка — ремонтирует обогреватели и кондиционеры в одном из зданий судов на Манхэттене, — а муниципальная администрация требует, чтобы ее работники непременно жили на территории одного из городских округов. Так что мы делаем вид, что живем вместе с дядей в Бруклине, хотя на самом деле мы живем в Нью-Джерси. Полиция нагрянула в дядину квартиру лишь из-за этого вот маленького обмана в документах.
Моя мать все это им объясняет. И она говорит полицейским правду о покушении: она ничего об этом не знала. Ни единого звука об этом не слышала. Ничего. Ей отвратительны разговоры о насилии. Все в
Она сидит очень прямо, отвечая на шквал вопросов, следующих один за другим, ее руки неподвижно сложены на коленях. И все это время, словно мигрень, в ее мозгу бьется одна и та же мысль: она должна поехать к моему отцу. Она должна быть с ним рядом.
Наконец она проговаривается:
— Я слышала по телевизору, что Саид умрет.
Костюмы переглядываются, но молчат.
— Я хочу быть с ним. Я не хочу, чтобы он умер в одиночестве.
Опять молчание.
— Вы отвезете меня к нему? Пожалуйста! Отвезите меня к нему, пожалуйста!
Она снова и снова повторяет эти слова. Наконец темные костюмы вздыхают и откладывают свои карандаши.
У больницы кишмя кишат полицейские. За оцеплением волнуется шумная толпа, состоящая из рассерженных, испуганных и просто любопытных людей. Тут же телевизионные фургоны и грузовики со спутниковыми антеннами. Слышен рокот вертолета. Мою мать и Ибрагима передают двум полицейским в форме, которые даже не скрывают враждебности. Мы для них никто. Даже хуже, чем просто никто: мы — семья убийцы. Моя мать в ужасе, у нее кружится голова, и при этом она, как ни странно, умирает от голода. Злоба полицейских, как и все остальное, что она сейчас чувствует, доходит до нее словно сквозь матовое стекло.
Их с Ибрагимом проводят в больницу через один из входов в дальнем конце здания. По пути к лифтам моя мать вглядывается в длинный коридор: он словно только что натерт воском, стены поблескивают в свете ярких ламп. Она видит толпу людей, шумно требующих, чтобы охрана их пропустила. Репортеры выкрикивают вопросы. Сверкают вспышки фотокамер. Мать прошибает холодный пот, она слабеет. Ее голова, ее живот — все начинает протестовать.
— Я сейчас упаду, — говорит она Ибрагиму. — Можно опереться на тебя?
Но Ибрагим уклоняется от этого предложения: как настоящий мусульманин, он не вправе дотрагиваться до нее. Впрочем, он позволяет ей ухватиться за его ремень.
В лифтовом холле один из полицейских указывает пальцем на дверь лифта и грубо говорит: Вперед! В угрюмом молчании они поднимаются в отделение интенсивной терапии. Когда двери лифта открываются, моя мать выходит в ярко освещенный коридор отделения — и тут же какой-то спецназовец вскакивает и направляет свой ствол прямо ей в грудь.
Она ахает. Ибрагим ахает. Один из полицейских закатывает глаза и жестом показывает спецназовцу, что все в порядке. Тот опускает оружие.
Моя мать бросается к постели отца. Ибрагим медленно, чтобы дать ей время, заходит следом.
Баба без сознания, его тело сильно отекло, и он голый до пояса. Он подключен проводами и трубками к полудюжине медицинских аппаратов, и у него длинный свежий шов на шее, там, куда попала пуля сотрудника почтовой службы. Выглядит так, будто по шее ползет гигантская гусеница. Медсестры торопливо работают у постели отца. Они недовольны тем, что их прервали.